Маша вбежала в комнату. Толкнула балконную дверь – она распахнулась без скрипа. Холод, дохнувший снаружи, был праздничным и свежим, а тот, леденящий, душный, был за спиной.
Маша вышла на балкон – снегопад был мягким, и в нем была тысячеголосая музыка, как будто каждая снежинка несла свой отдельный звук, и эта минута тоже была ей знакома. Это – было. Она обернулась – за дверью комнаты стояло что-то ужасное, и оно приближалось.
– Ах, знаю, знаю… – Маша встала на картонную коробку из-под телевизора, с нее – на длинный цветочный ящик, укрепленный на бортике балкона, и сделала то внутреннее движение, которое поднимает в воздух…
Подтянув к животу ноги, спал ее муж Алик; в соседней комнате точно в такой же позе спал ее сын. Было начало весеннего равноденствия, светлый небесный праздник.
16
Телеграмму Медея получила через сутки. Почтальонша Клава доставила ее утром. Телеграммы посылали по трем поводам: дня рождения Медеи, приезда родственников и смерти.
С телеграммой в руке Медея пошла к себе в комнату и села в кресло, которое стояло теперь на том месте, где прежде стояла она сама, – против икон.
Она довольно долго просидела там, шевеля губами, потом встала, вымыла чашку и собралась в дорогу. От осенней болезни осталась неприятная тугота в левом колене, но она уже привыкла к ней и двигалась чуть медленнее, чем обыкновенно.
Потом она заперла дом и отнесла ключ к Кравчукам.
Автобусная остановка была рядом. Маршрут был тот, которым обычно ездили ее гости, – от Поселка до Судака, от Судака до симферопольской автостанции, оттуда до аэровокзала.
Она успела на последний рейс и поздно вечером позвонила в дверь Сандрочкиного дома в Успенском переулке, где прежде она никогда не была.
Ей открыла сестра. Они не виделись с пятьдесят второго – двадцать пять лет. Обнялись, облились слезами. Лида и Вера только что ушли. Распухшая от слез Ника вышла в прихожую, повисла на Медее.
Иван Исаевич пошел ставить чайник – он догадался, что приехала из Крыма старшая сестра его жены. Смутно вспомнил о какой-то их давней ссоре. Медея сняла с головы по-деревенски накинутый пуховый платок, под ним была черная головная повязка, и Иван Исаевич изумился ее иконописному лицу. В сестрах он нашел большое сходство.
Медея села за стол, обвела глазами незнакомый дом и одобрила его: здесь было хорошо.
Машина смерть, великое горе, принесла Александре Георгиевне и великую радость, и теперь она недоумевала, как может один человек вмещать в себя столь различное.
Медея же, сидя по левую от нее руку, никак не могла осознать, почему это получилось, что она не видела самого дорогого ей человека четверть века, – и ужасалась этому. Ни причин, ни объяснений как будто не было.
– Это болезнь, Медея, тяжелая болезнь, и никто ничего не понял. Аликов друг, врач-психиатр, оказывается, смотрел ее неделю назад. Сказал, надо срочно госпитализировать: маниакально-депрессивный психоз в острой форме. Прописал лекарство… Понимаешь, они ждали разрешения со дня на день… Вот так. Но я-то видела, что она не в порядке. За руку ее не держала, как тогда… Никогда себе не прощу… – приговаривала себя Александра.
– Перестань, ради Бога, мама! Вот уж этого на себя не бери. Вот уж это точно мое… Медея, Медея, как мне с этим жить? Поверить невозможно… – плакала Ника, но губы ее, самой природой предназначенные к смеху, как будто все улыбались…
Похороны состоялись не на третий день, как обыкновенно принято, а на пятый. Делали экспертизу. В судебно-медицинский морг, где-то в районе Фрунзенской, Алик приехал с двумя друзьями и Георгием.
Ника была уже там. Она обернула стриженую Машину голову и шею, на которой был виден грубый прозекторский шов, куском белого крепдешина и завязала его плоским узлом на виске, как это делала Медея. Лицо Маши было нетронутым, бледно-восковым, и красота его – ненарушенной.
Священник на Преображенке, к которому Маша ездила изредка последние годы, очень о ней горевал, но отпевать отказался. Самоубийца.
Медея попросила проводить ее в греческую церковь. Самой греческой из московских церквей было Антиохийское подворье. Там, в храме Федора Стратилата, она спросила настоятеля, но служащая женщина учинила ей допрос, и, пока она, поджав губы и опустив глаза, объясняла той, что она понтийская гречанка и много лет не была в греческой церкви, подошел старик иеромонах и сказал по-гречески:
– Гречанку вижу издалека… Как тебя зовут?
– Медея Синопли.
– Синопли… Твой брат монах? – быстро спросил он.
– Один мой брат ушел в монастырь в двадцатых годах, в Болгарии, ничего о нем не знаю.
– Агафон?
– Афанасий…
– Велик Господь! – воскликнул иеромонах. – Он старец на Афоне.
– Слава тебе, Господи, – поклонилась Медея.
Они понимали друг друга не без затруднений. Старик оказался не греком, а сирийцем. Греческий язык его и Медеин резко различались. Более часу разговаривали они, сидя на лавке возле свечного ящика. Он велел привозить девочку и обещал сам совершить отпевание…