Расшатанная репрессиями и угодничеством, перетекая в наемную рабочую силу и чиновничество, в годы развитого социализма интеллигенция действительно стала тем, что ей навязывалось отцом народов — она действительно стала «прослойкой», как-то схоронилась между классами начальства и народа. Интеллигент так долго играл в прятки с властью, что спрятался навсегда. Невозможно представить, что творчество интеллигенции тех лет связано с иным чувством, нежели изобразить ужас (и вместе с тем безальтернативность) бытия в-шкафу-сидящего человека. Так же трудно представить, что персонаж Высоцкого сможет спрятаться — для этого он слишком жив, слишком реален. Любопытно, что всю жизнь Кабаков старался набрать как можно больше реалий, чтобы представить энциклопедию советской жизни, но написал лишь одну главу — портрет советского интеллигента.
Интересно также, что Высоцкий стремился писать для интеллигенции. Ему удалось создать сотри образов разных людей — но среди них нет ни одного интеллигента. Не получилось.
4. Французская болезнь — неуязвимость
Творчество концептуализма есть история болезни, охватившей общество конца века. Отболев сталинской чумой, прогрессивная общественность охотно восприняла модную болезнь, болеть которой легко и приятно, собственно говоря, болеть этим недугом было даже модно. По аналогии с «англицким сплином», сошедшим на мыслящих помещиков XIX века, недуг конца прошлого века можно назвать «французской болезнью».
Сформулированная французскими философами теория постмодернизма пришлась кстати к уже сформировавшейся позиции советского интеллигента. Те, что в начале 70-х читали Артура Хейли в поисках красивой жизни, стали читать Дерриду в поисках красивой мысли.
В конце века в европейской мысли (преимущественно французской: Деррида, Бодрияр, Делёз) возникло направление, отрицающее конечность суждения и, напротив, утверждающее бесконечность деструкции любого утверждения. Философии как таковой в прежнем, скучном значении слова, то есть своей картины мира, направление не создало, это противоречило бы его собственным установкам: ведь любое построение есть конструкция, и в этом смысле конечно. Задача была иной: создать неуязвимую систему взглядов, создать систему безопасности для личности, оборону от любой тотальной теории. Надо было так расположить зеркала анализа, чтобы любая теория дробилась и множилась до бесконечности. Считалось, что таким образом сохраняется то главное, что требуется сохранить в этом бренном мире, — свободная личность.
Бесконечная рефлексия явилась торжеством либеральной мысли в послевоенной Европе. Собственно творцов последняя треть века не подарила Франции, зато подарила властителей дум молодежи. В России эта интеллектуальная игра стала программой интеллигенции. С традиционной любовью к французскому, культурологи обратились к теории, молодежь 80-х пересыпала речь междометием «как бы», ежесекундно отделяя явление от сущности. Сейчас стало привычным ругать постмодернизм по той же причине, по какой ругали советскую власть двадцать лет назад, — потому что его время кончилось. Вслед ему можно сказать много обидного. Он не дал крупных талантов и колоритных характеров, он был скучен, как всякий декаданс, он охотно выдавал индульгенцию посредственности и вообще был ориентирован именно на посредственность — на полузнание, полувдохновение, полувысказывание. Именно прогрессивная посредственность — лучшая защита от культа личности и тотальных проектов. Перефразируя высказывание Энгельса о Ренессансе, можно сказать так этому времени были нужны пигмеи — и оно рождало пигмеев.
И тем не менее ничего совсем уж плохого в постмодернизме не было. Он явился естественным ответом на доктринерство прошлого века, защитной реакцией европейской цивилизации. Трагедия возвращается в виде фарса — чтобы проститься с тираническим авангардом начала века, должен был появиться так называемый «второй авангард», булгаковская «осетрина второй свежести», сервильный авангард, никуда не зовущий и ничего не хотящий. Подобно тому, как вчерашние партийные работники становились владельцами нефтяных скважин, так и вчерашние лизоблюды и комсомольские активисты делались авангардистами второго призыва — вчера еще рисовали то, что любит партийное начальство, а сегодня обслуживают прогрессивный рынок инсталляций. Таких много. Но они милые, адекватные, любезные люди — ну что же в них плохого? Ровным счетом ничего — ведь не ругаем же мы модельеров за то, что они не философы? Ну делают платья, следят за модой, обслуживают богатых бездельников.