– Что я скажу, вынув слова из коробочки, которую всюду ношу с собой, – или от сердца?
– Ах, вот вы меня и поймали! Как вы быстро схватываете! От сердца, Пол, в кои-то веки.
Он наблюдал за ее ртом, пока она говорила, – такая у него привычка: другие люди смотрят в глаза, а он – на рот. «Никаких грубых удовольствий», – сказала она. Но сейчас ему вдруг представилось, как он целует этот рот, с сухими, быть может, даже увядшими губами, с пушком над верхней губой. Включает ли дружеский брак поцелуи? Он опускает глаза. Если бы он был менее вежлив, то передернулся бы.
И она это видит. Она не существо высшего порядка, но это она видит.
– Готова побиться об заклад, что маленьким мальчиком вы не любили, когда мама вас целовала, – тихо произносит она. – Я права? Отворачивали лицо, позволяя ей чуть коснуться вашего лба, и ничего больше? А вашему голландскому отчиму совсем не позволяли? Хотели с самого начала быть маленьким мужчиной, который никому ничем не обязан; который всем обязан самому себе. Они вызывали у вас отвращение – ваша мать и ее новый муж: их дыхание, их запах, их прикосновения и ласки? Как же вы могли вообразить, что Марияна Йокич полюбит мужчину, питающего такое отвращение к физическому?
– Я не питаю отвращения к физическому, – холодно возражает он. Ему хочется добавить: «Я питаю отвращение к уродливому», но он воздерживается. – Из чего же, по-вашему, состояла моя жизнь после Мэгилл-роуд? Да я по уши погряз в физиологии, и так день за днем. Только благодаря моей верности физическому я до сих пор не покончил с собой.
Когда он произносит эти слова, ему становится ясно, что имела в виду эта женщина, говоря о коробочке со словами.
«Покончил с собой! – думает он. – Сколь высокопарно, неискренне! Как все исповеди, в которые она меня втравливает!»
И в то же самое время он думает: «Если бы у нас в тот день было на пять минут больше, если бы крадучись не вошла Люба, как маленькая сторожевая собачка, Марияна бы меня поцеловала. К тому шло, я точно знаю, чувствую это всей кожей. Она бы наклонилась и легонько коснулась губами моего плеча. Тогда все было бы хорошо. Я бы прижал ее к себе; мы бы с ней узнали, каково это – лежать рядом, грудь к груди, сжимая друг друга в объятиях, вдыхая дыхание друг друга. Родина».
– Признайте, Пол (эта женщина все еще говорит!), что я поразительно хорошо сохраняла чувство юмора с того самого дня, как появилась у вас на пороге, и до настоящего момента. Ни одного ругательства, ни одного грубого слова; вместо этого сыпала шутками ирландской закваски и расточала комплименты. Позвольте вас спросить: вы думаете, я такова по природе?
Он не отвечает. Мысли его далеко. Ему безразлично, какова по природе Элизабет Костелло.
– По природе я раздражительное старое создание, Пол, и подвержена вспышкам дикой ярости. Вообще-то я настоящая гадюка. И лишь потому, что я поклялась себе быть хорошей, вам было так легко со мной. Но мне это далось нелегко, уж поверьте. Много раз мне приходилось сдерживаться, чтобы не взорваться. Вы полагаете, то, что я сказала, – это худшее из того, что можно о вас сказать? Я имею в виду слова о том, что вы медлительны, как черепаха, и слишком привередливы? Можно сказать еще очень многое, поверьте. Когда кто-то знает о нас худшее, худшее и самое обидное, но не высказывается, а, напротив, сдерживается и продолжает улыбаться и шутить – как это называется? Мы называем это привязанностью. Где еще в целом мире вы найдете на столь поздней стадии привязанность – вы, уродливый старый человек? Да, мне тоже знакомо это слово – «уродливый». Мы оба уродливы, Пол, стары и уродливы. Так же сильно, как и прежде, нам хочется заключить в объятия красоту всего мира. Оно никогда не угаснет в нас, это стремление. Но красоте всего мира не нужен ни один из нас. Итак, нам приходится довольствоваться меньшим, значительно меньшим. Фактически нам остается принять то, что предлагают, или ходить голодными. Итак, когда добрая крестная мать предлагает умыкнуть вас из вашей унылой обстановки, от ваших безнадежных, ваших трогательных, ваших нереальных мечтаний, вам следует хорошенько подумать, прежде чем оттолкнуть ее. Я даю вам один день, Пол, двадцать четыре часа на обдумывание. Если вы откажетесь, если будете цепляться за ваше нынешнее медлительное существование, я покажу вам, на что способна, я покажу, как умею плеваться.
На его часах три пятнадцать. Как же ему убить три часа?
В гостиной горит свет. Элизабет Костелло уснула за столиком, который присвоила, уснула, уронив голову на кипу бумаг.
Он склонен так ее и оставить. Ни в коем случае ему не хочется разбудить ее и услышать новые «шпильки». Он устал от ее «шпилек». Частенько он чувствует себя старым медведем в Колизее, не знающим, в какую сторону повернуться. Смерть от тысячи порезов.
И все же.
И все же он очень осторожно приподнимает ее и подкладывает под голову подушку.