— И тут я чую дух сатанинский! Куда ни глянь, все не по христианскому толку! — пресвитер свирепо зыркнул по сторонам, будто чуял, что в стенах каждой избушки Коринг-воша притаились нечистые. — Ночь в избе, аки в склепе, проспали! Ни иконы, ни креста, ни лампадки со свечкой! Для кого сей сруб поставлен? Не для людей — для бесов их проклятых! Проснулись бы мы нынче, ежели б я складень опричь входа не поставил и дверь не зааминил? То-то!.. Поелику дальше идти нам неможно, пока тут, в Стерляжьем городке, не справим часовенку Господу во благодарение!
— Да у нас на всех один топор, владыка! — возмутился Васька Лис. — Как часовню править без пил да скотелей?
— Да и какие из нас плотники? — всунулся следом Недоля. — Я последний раз скотель в руках держал еще отроком будучи.
Мурзинцев яростно жевал левый ус, глазами сверкал, но молчал. Перегода чесал затылок, сдвинув шапку на брови. Рожин отвернулся, чтобы на пресвитера не смотреть, невольно залюбовался рассветом.
Заря, как цветок, распускалась алыми лепестками. Где-то там, за восточным краем земли, горел белым пламенем солнечный огнецвет. Его лучи веером били в небо, вскрывая малиновую листву авроры, рассеивая остатки предутреннего сумрака. Рожин смотрел на рассвет и думал, что самое время грузиться на струг и выступать.
— А местные на что?! — гаркнул на стрельцов отец Никон. — Степан, собирай остяков и вели им дерева валить и доски стругать. Поди, у каждого в голбце и топоры и пилы припрятаны! У тебя грамота Сибирского приказа, ты для них власть и закон!
Мурзинцев ус выплюнул, глубоко вздохнул, ответил размерено:
— Так и есть, владыка, у меня грамота Сибирского приказа, и ясачный люд мне оказывать содействие должен. Но на каждую остяцкую семью всего один ясачный человек записан — мужик, голова семейства. А бабы, детвора и старики под мою власть не подпадают. И вот незадача — мужиков-то и нет. Все на промысел ушли. Бабы с детворой остались да старики-калеки. Начни я ими командовать, и выйдет, что я самоуправство чиню? Благодарствую, владыка, мне плетей неохота. Стар я уже для них.
Отец Никон, к отказам непривыкший, аж задохнулся, побагровел, левой рукой за крест на груди схватился, словно Господа в свидетели призывая, правую вперед выставил, в грудь Мурзинцева указательным пальцем ткнул.
— Плетей испужался?! — прорычал он. — А кары Божьей не боишься?! А то, что мученик веры в рай прямиком мимо Страшного суда идет, запамятовал?! Иль тебе та благость без надобности?!
И вроде бы ничего нового не сказал отец Никон, но слова его до глубины души поразили Мурзинцева, да и Рожин покосился на пресвитера так, словно в человеке зверя почуял. Открылось вдруг сотнику, что пресвитер вогульских идолов рубил не затем, чтобы веру православную на сей земле утвердить. То есть и за этим тоже. Но главное заключалось в другом — той секирой отец Никон себе дорогу в рай прорубал, блаженство небесное зарабатывал. Он и паству свою готов был, как агнцев, заклать, мучеников веры из подопечных сделать. Что ж про остяков с вогулами говорить?
Сотник таращился на пресвитера, не зная, чем ему возразить, — что ни скажи, все неверно окажется. Стрельцы на отца Никона поглядывали со страхом. На минуту повисло тяжелое молчание, и стало слышно, как тихонько вздыхает тайга, будто зевает спросонья, да Обь поплевывает ленивыми волнами на берег, словно нет ей дела, кто ею править будет — болваны остяцкие или крест православный.
Где-то на околице пронзительно заревел ребенок, снова заголосил петух, да резко так, отчаянно, словно ему хвост прищемили… А на пороге своей избушки стоял поникший дед Кандас и грустно смотрел на русских. Рожин покосился на старого остяка, встретился с ним взглядом и ощутил, как едкая горечь разливается по легким.
— В Кодском городке разживемся инструментом, там русские живут. Да и кузнец тамошний Трифон Богданов мой добрый знакомый, — произнес толмач, стараясь говорить спокойно. — На капище, где Медного гуся добудем, поставим часовню. Там у нас и время появится, и возможность.
— Рожин дело говорит, владыка, — поддержал толмача Мурзинцев, радуясь в душе, что не он один с пресвитером не согласен. — Пойми, не блажь это — надобность.
Отец Никон долго угрюмо смотрел в лицо Мурзинцеву, сопел, но в конце концов уступил:
— Обратной дорогой будем идти, на каждой проклятой кумирне часовню поставим!
— Слово даю, — охотно пообещал сотник.
А рассвет пылал над тайгой уже в полную силу. Розовые и малиновые перья распадались на рваные лоскутки, будто солнце, вставая, рвало небесную ткань. Небо синело, синело и синело, набирая густоты и глубины, и только вокруг солнца трепыхали пестрые полотнища, будто хоругви небесного воинства.
— Все на струг! — распорядился Мурзинцев.
Провожать путников вышло четыре старика. Девки и бабы стояли поодаль, все в длинных кожаных рубахах, расписанных по отворотам и обшлагам цветными узорами. Женщины смотрели на тобольчан недоверчиво, недружелюбно. Из-за углов избушек выглядывала любопытная детвора, но подойти к чужакам не решалась.