Рядом с ним шла девушка лет примерно семнадцати-восемнадцати, яркая особой красотой, выдающей уроженку Прованса или Лангедока. Волосы цвета воронова крыла рассыпаны по плечам, пёстрая, как у цыганок, юбка, красная шёлковая косынка на шее. В руках — холщовая сумка, в которой при каждом шаге громко позвякивает стекло.
— Там лекарства, — пояснила незнакомка, перехватив его взгляд, — марлевые бинты, корпия, мазь для компрессов, нюхательная соль, бутылка рома и склянка с лауд
— Ваш отец врач?
— Аптекарь. Он научил меня делать перевязки и ухаживать за ранеными. Я даже пулю смогу вынуть, если не слишком глубоко засела. Сам-то отец дома — он боится стрельбы и не хочет показываться на улице. Он и меня уговаривал никуда не ходить, но я уже не ребёнок, и сама решаю, как мне поступать!
И улыбнулась так ослепительно, что прапорщик забыл и о пушечном громе, то и дело накатывающемся издалека, и о вооружённых людях вокруг, и даже о непонятном происшествии в лавке букиниста. Хотелось, чтобы прекрасная, незнакомка и дальше шла рядом и говорила, неважно о чём…
— Так вы знаете польский язык? — спросил он невпопад.
— Нет, мсье, откуда? Это всё один мой близкий друг, — девушка чуть заметно вздохнула, — Он был в Польше, сражался с ужасными казаками русского царя. Оттуда и привёз песню, только пел её по-вашему.
Она так и сказала: «terribles cosaques du tsar russe». Коля вспомнил, как студенты-поляки рассказывали о подавлении Январского восстания, о жестокостях, творимых на польской земле отцами и дедами этих казаков. И как пели «Варшавянку» — а он, восторженный юнец, пытался подпевать, пытаясь угадывать слова на чужом языке.
Похоже, собеседница уже записала его в г
«Но позвольте, последнее польское восстание было лет пятьдесят лет назад! Сколько же лет её „близкому другу“?»
Желая избавиться от чувства неловкости, он попытался сменить тему:
— А ваш друг — он тоже здесь?
Девушка опустила глаза, плечи её как-то сразу поникли.
— Нет, мсье, он погиб. Пьер был бланкистом, дружил с Курб
«Бланкисты? Версальцы?»
Повисло неловкое молчание. Они шли рядом, не замечая гомона толпы, затянувшей новую песню — о цветении вишен, о песнях соловьёв и дроздов-пересмешников, о ветреных красавицах, которые дарят своим поклонникам муки любви.
— Простите, мадемуазель, не будете ли вы столь любезны… словом, какое сегодня число? — выпалил Коля, и сам испугался того, как неуместно и глупо прозвучал его вопрос. Спутница, видимо, подумала о том же. Она подняла на прапорщика глаза (бездонные, ярко-зелёные, чьё сияние способно свалить с ног!), полные недоумения.
Он притворно закашлялся, но, увы, отступать было поздно.
— Понимаю, это звучит странно, даже нелепо, но я…
Незнакомка лукаво улыбнулась:
— Видать, мсье крепко контузило! А вы не забыли заодно, где находитесь — в Париже, или, в вашей… Варшаве, да? Не надо насмехаться над бедной девушкой, это очень-очень дурно!
Версия с контузией показалась спасительной, и прапорщик забормотал что-то о рухнувшей крыше. Но насмешница и сама смилостивилась:
— Всё-всё, мсье, довольно! А то скажут, что Николь досаждает расспросами пострадавшему герою — ведь вы герой? А я девушка воспитанная, вам всякий скажет…
«Так её имя Николь?»
— Раз уж у вас отбило память — так и быть! Сегодня двадцать седьмое мая семьдесят первого года, и постарайтесь больше не забывать…
Если раньше у Коли не было никакой контузии, то сейчас у него на самом деле потемнело в глазах. Он поверил Николь сразу и безоговорочно, поскольку это разом объясняло странности, приключившиеся за последние полчаса.
Париж. Двадцать седьмое мая. Тысяча восемьсот семьдесят первого года. Предпоследний из семидесяти двух дней…
Словно в ответ в голове колонны, где развевалось над штыками красное знамя, раздался клич, и его сразу подхватила толпа. И этот клич заглушил остальные звуки — гомон, стук сотен башмаков о булыжники мостовой, близкую канонаду:
«Да здравствует Коммуна!»
ГЛАВА IV