— Зачем? — страстно заговорила Людмила. — Люблю красоту. Язычница я, грешница. Мне бы в древних Афинах родиться. Люблю цветы, духи, яркие одежды, голое тело. Говорят, есть душа, не знаю, не видела. Да и на что она мне? Пусть умру совсем, как русалка, как тучка под солнцем растаю. Я тело люблю, сильное, ловкое, голое, которое может наслаждаться.
— Да и страдать ведь может, — тихо сказал Саша.
— И страдать, и это хорошо, — страстно шептала Людмила. — Сладко и когда больно, — только бы тело чувствовать, только бы видеть наготу и красоту телесную.
— Да ведь стыдно же без одежды? — робко сказал Саша.
Людмила порывисто бросилась перед ним на колени. Задыхаясь, целуя его руки, шептала:
— Милый, кумир мой, отрок богоравный, на одну минуту, только дай мне на одну минуту полюбоваться твоими плечиками.
Саша вздохнул, опустил глаза, покраснел и неловко снял блузу. Людмила горячими руками схватила его и осыпала поцелуями его вздрагивавшие от стыда плечи.
— Вот какой я послушливый! — сказал Саша, насильно улыбаясь, чтобы шуткою прогнать смущение.
Людмила торопливо целовала Сашины руки от плеч до пальцев, — и Саша не отнимал их, взволнованный, погруженный в страстные и жестокие мечты. Обожанием были согреты Людмилины поцелуи, — и уже словно не мальчика, словно отрока-бога лобзали ее горячие губы в трепетном и таинственном служении расцветающей Плоти.
А Дарья и Валерия стояли за дверью и, поочередно, толкаясь от нетерпения, смотрели в замочную скважину и замирали от страстного и жгучего волнения.
— Пора же и одеваться, — сказал наконец Саша. Людмила вздохнула и с тем же благоговейным выражением в глазах надела на него рубашку и блузу, прислуживая ему почтительно и осторожно.
— Так ты язычница? — с недоумением спросил Саша.
Людмила весело засмеялась.
— А ты? — спросила она.
— Ну вот еще! — ответил Саша уверенно, — я весь катехизис твердо знаю.
Людмила хохотала. Саша, глядючи на нее, улыбнулся и спросил:
— Коли ты язычница, зачем же ты в церковь ходишь?
Людмила перестала смеяться, призадумалась.
— Что ж, — сказала она, — надо же молиться. Помолиться, поплакать, свечку поставить, подать помянуть. И я люблю все это, свечки, лампадки, ладан, ризы, пение, — если певчие хорошие, — образа, у них оклады, ленты. Да, все это такое прекрасное. И еще люблю… Его… знаешь… Распятого…
Людмила проговорила последние слова совсем тихо, почти шепотом, покраснела, как виноватая, и опустила глаза.
— Знаешь, приснится иногда. — Он на кресте, и на теле кровавые капельки.
С тех пор Людмила не раз, уведя Сашу в свой покой, принималась расстегивать его курточку. Сперва он стыдился до слез, но скоро привык. И уже смотрел ясно и спокойно, как Людмила опускала его рубашку, обнажала его плечи, ласкала и хлопала по спине. И уже, наконец, сам принимался раздеваться.
И Людмиле приятно было держать его, полуголого, у себя на коленях, обнявши, целуя.
Саша был один дома. Людмила вспомнилась ему и его голые плечи под ее жаркими взорами.
«И чего она хочет?» — подумал он. И вдруг багряно покраснел, и больно-больно забилось сердце. Буйная веселость охватила его. Он несколько раз перекувыркнулся, повалился на пол, прыгал на мебель, — тысячи безумных движений бросали его из одного угла в другой, и веселый, ясный хохот его разносился по дому.
Коковкина вернулась в это время домой, заслышала необычайный шум и вошла в Сашину горницу. В недоумении она стала на пороге и качала головою.
— Что это ты беснуешься, Сашенька! — сказала она, — диви бы с товарищами, а то один бесишься. Постыдись, батюшка, — не маленький.
Саша стоял, и от смущения у него словно отнимались руки, тяжелые, неловкие, — а все его тело еще дрожало от возбуждения.
Однажды Коковкина застала Людмилу у себя, — она кормила Сашу конспектами.
— Баловница вы, — ласково сказала Коковкина, — сладенькое-то он у меня любит.
— Да, а вот он меня озорницей зовет, — пожаловалась Людмила.
— Ай, Сашенька, разве можно! — с ласковым укором сказала Коковкина. — Да за что же это ты?
— Да она меня тормошит, — запинаясь, сказал Саша.
Он сердито глядел на Людмилу и багряно краснел. Людмила хохотала.
— Сплетница, — шепнул ей Саша.
— Как же можно, Сашенька, грубить! — выговаривала Коковкина. — Нельзя грубить!
Саша поглядел на Людмилу, усмехаючись, и тихо промолвил:
— Ну, больше не буду.