Служители Инквизиции подошли к ней, и механические движения их словно замерли, когда Исидора протянула им мертвое тельце своей дочери. Вкруг горла несчастного ребенка, рожденного среди мук и вскормленного в тюрьме, шла какая-то черная полоска, и служители не преминули доложить об этом необычайном обстоятельстве Святой Инквизиции. Одни из инквизиторов решили, что это печать дьявола, которой дитя это было отмечено с самого рождения, другие — что это след руки доведенной до отчаяния матери.
Было решено, что узница через двадцать четыре часа предстанет перед судом и ответит, отчего умер ребенок.
Но не прошло и половины этого времени, как ее коснулась рука более властная, чем рука Инквизиции; рука эта поначалу будто грозила ей, но на самом деле была протянута, чтобы ее спасти, и перед ее прикосновением все неприступные стены и засовы грозной Инквизиции были столь же ничтожны, как все те сооружения, которые где-нибудь в углу сплел паук. Исидора умирала от недуга, который хоть и не значится ни в каких списках, равно смертелен, — от разбитого сердца.
Когда инквизиторы наконец убедились, что пыткою — как телесной, так и душевной — от нее ничего не добиться, они дали ей спокойно умереть и даже удовлетворили ее последнюю просьбу — позволили отцу Иосифу ее посетить.
Была полночь, но приближения ее нельзя было ощутить в местах, где день и ночь, по сути дела, ничем не отличаются друг от друга. Тусклое мерцанье плошки сменило слабую и едва пробивавшуюся туда полоску света.
Умирающая лежала на своей жалкой постели: возле нее сидел заботливый священник; если его присутствие все равно не могло облагородить эту сцену, оно, во всяком случае, смягчало ее, окрашивая ее человеческим теплом.
— Отец мой, — сказала умирающая Исидора, — вы сказали мне, что я прощена.
— Да, дочь моя, — ответил священник, — ты убедила меня в том, что ты неповинна в смерти девочки.
— Я никак не могла быть виновницей ее смерти, — сказала Исидора, приподнимаясь на своем соломенном тюфяке, — одно только сознание того, что она существует, давало мне силу жить даже здесь, в тюрьме. Скажите, святой отец, могло ли дитя мое выжить, если, едва только оно начало дышать, его заживо похоронили вместе со мной в этих ужасных стенах? Даже то молоко, которым кормила его моя грудь, пропало у меня, как только мне прочли приговор. Всю ночь она стонала, к утру стоны сделались слабее, и я была этому рада, наконец они прекратились совсем, и это было для меня великим счастьем!
Но при упоминании об этом страшном счастье она расплакалась.
— Дочь моя, а свободно ли твое сердце от этих ужасных и гибельных уз, которые принесли ему в этой жизни горе, а в жизни грядущей несут погибель?
Исидора долго не могла ничего ответить; наконец прерывающимся голосом она сказала:
— Отец мой, сейчас у меня есть сила углубиться к себе в сердце или же с ним бороться. Смерть очень скоро порвет все нити, которые связуют меня с ним, и не к чему предвосхищать это мое освобождение, ибо, до тех пор пока я жива, я должна любить того, кто погубил мою жизнь! Увы! Разве Враг рода человеческого мог не быть враждебен и ко мне, разве это не было неизбежным и роковым? В том, что я отвергла последний страшный соблазн, в том, что я предоставила его своей участи, а сама предпочла покориться своей, я ощущаю свою победу над ним и уверена в том, что меня ждет спасение.
— Дочь моя, я не понимаю тебя.
— Мельмот, — сказала Исидора, с трудом произнося это имя, — Мельмот был здесь сегодня ночью… был в тюрьме Инквизиции, был в этой камере!
Священника слова эти привели в неописуемый ужас; он мог только перекреститься, и, когда он услыхал, как, проносясь по длинному коридору, глухо и заунывно завыл ветер, ему стало чудиться, что хлопающая дверь вот-вот распахнется и он увидит перед собою фигуру Скитальца.