Часы пробили два — я покачнулся и сделал шаг вперед, стараясь ступать как можно громче по каменному полу. Меня нисколько не могли успокоить знаки нетерпения, которое проявлял мой сообщник: время от времени он выходил из своего убежища за колонной и бросал на меня взгляд, в котором вспыхивала ярость и который тревожно меня вопрошал и тревога (на что я ответил другим взглядом, выражавшим безнадежность), после чего уходил, бормоча слова проклятия сквозь зубы, страшный скрежет которых я отчетливо слышал, ибо я старался, сколько мог, сдерживать дыхание. В конце концов я решился на отчаянный шаг. Я вошел в церковь и, направившись прямо к алтарю, простерся у его ступенек. Старик-монах заметил меня. Он решил, что я пришел туда если не с зубной болью, как он, то с какой-то другой, и подошел ко мне, сказав, что собирается присоединиться к моим молитвам, а меня просит помолиться за него, ибо «боль его перекинулась из нижней челюсти в верхнюю». Невозможно даже описать, как причудливо сочетаются иногда в людях самые высокие стремления с заботами мелкими и повседневными. Я был узником, я томился по свободе и поставил все в зависимость от шага, который был вынужден совершить; мгновение это должно было определить всю мою жизнь на ближайшее время, а быть может, и навсегда, а рядом со мной стоял коленопреклоненный монах, чья участь уже была решена, который все остающиеся недолгие годы своей жалкой жизни не мог быть никем, кроме как монахом. И вот этот человек горячо молил, чтобы ему ниспослано было на какое-то время облегчение той временной боли, какую я готов был терпеть всю жизнь ради одного только часа свободы. Когда он подошел ко мне и попросил за него помолиться, я отшатнулся. Я понял, что мы просим бога о совершенно разных вещах, и не решился выспросить у себя, что же отличает нас друг от друга. В эту минуту я не знал, кто из нас прав: он ли, чьи молитвы ничем не оскверняли святости этого места, или я, поставленный в необходимость бороться с этой противоестественной и беспорядочной жизнью, все связи с которой я собирался порвать, нарушив данный мною обет. Я все же встал рядом с ним на колени и принялся молиться, прося господа облегчить его страдания, и молитвы мои, разумеется, были искренни, ибо я воздавал их в надежде, что, как только ему станет легче, он тут же уйдет. Однако стоило мне опуститься на колени, как я испугался собственного лицемерия. В душе-то ведь я смеялся над страданиями этого несчастного, а теперь за него молюсь. Я был самым низким лицемером, который стоял на коленях, да еще перед алтарем. Но разве я не был вынужден поступить именно так? Если я действительно был лицемером, то по чьей вине? Если я осквернял алтарь, то кто же затащил меня туда, кто заставил меня оскорбить святыню обетами, против которых восставала моя душа и которые она отвергла прежде, нежели уста мои успели произнести их? Но мне было некогда сейчас копаться в душе. Я встал на колени, молился, а сам весь дрожал до тех пор, пока несчастный страдалец, устав от своих напрасных молитв, которым господь так и не внял, не поднялся с колен и не потащился к себе в келью.
Несколько минут я все же стоял, не помня себя от страха: мне все казалось, что может явиться еще какой-нибудь непрошенный посетитель, но раздавшиеся в приделе быстрые и решительные шаги сразу же вернули мне самообладание, — это был мой сообщник. Он уже стоял рядом со мной. Он произнес какие-то проклятия, показавшиеся очень оскорбительными для моего слуха, и не столько непристойностью своей, сколько тем, что подобные слова раздавались под сводами храма, и тут же стремительно направился к
Дверь была ниже уровня пола; нам пришлось спуститься на целых четыре ступеньки. Он стал пытаться отомкнуть ее ключом, который обернул рукавом своей рясы, чтобы не было слышно лязга металла. После каждой попытки он отскакивал назад, скрежетал зубами, топал ногой, а потом пускал в ход обе руки. Замок не поддавался; в отчаянье я ломал руки, потрясал ими над головой.
— Посветите мне, — попросил он шепотом, — возьмите светильник у какой-нибудь из этих кукол.
Пренебрежение, с которым он говорил об изваяниях святых, испугало меня; во всем этом я увидел святотатство, однако я пошел за светильником и дрожащей рукой стал светить ему, а он в это время снова стал пытаться отпереть дверь. При этой новой попытке мы шепотом поделились с ним нашими опасениями, которые были до того страшны, что у нас перехватывало дыхание и даже шептать становилось трудно.
— Шум какой-то?
— Просто-напросто эхо; скрежет этого чертова замка. Никто там не идет?
— Нет, никого.
— Загляните-ка в коридор.
— Тогда я не смогу вам светить.
— Неважно. Только бы не попасться.