Порой картина представлялась ей глазами потрясенной тринадцатилетней девочки: парень, который в последний день перед каникулами написал ей записку и пририсовал три поцелуя, склонился к коленям мужчины, приходившим в их дом на «цементные встречи» и проводившим в школе беседы по естествознанию – ведь, как говорится, глаза – лучший свидетель, и она поверила тому, что увидела. Но иногда картина возникала иная. Ведь утверждают: не верь глазам своим. Стоит в чем-нибудь убедить себя, и появится оптическая иллюзия, сбой мысли.
Мост остался позади, они поехали быстрее, и дорога увела их из города и из поймы реки. Что бы Ханна видела или не видела, она никак не могла предугадать, что отец Мэтью подслушает ее. И разве потом не старалась все как-то исправить? Или хотя бы сделать не настолько неправильным. Очнувшись на больничной кровати с перевязанной бинтами и марлей левой стороной лица, могла бы заявить полиции, что Мэтью повинен не только в одном преступлении. Впоследствии Ханна не понимала, почему не сообщила. То ли боялась, что ее саму обвинят в сокрытии убийства, то ли промолчала потому, что, несмотря на все, что сотворил с ней Мэтью, пока она стояла привязанная к дереву, он ради нее убил собственного отца. Убил из-за того, что она, не подумав, что-то ляпнула. Да, она не хотела ничего плохого, однако вина лежала на ней.
Что бы она Мэтью ни сказала, когда ее подслушал его отец, что бы ни заявила потом, за несколько мгновений до того, как он привязал ее к дереву, это было от ее молодой наивности. Конечно, она сожалеет, что так поступила – до сих пор горят от стыда щеки, – и все же ее слова не оправдывают того, что сделал с ней он. Ни в коей мере.
Многие годы Ханне хотелось кому-нибудь открыть всю правду, но она сдерживалась – то ли потому, что считала, что должна по-прежнему хранить тайну Мэтью, то ли от обжигающего стыда из-за того, что сказала 18 августа 1982 года. Но по какой бы причине она ни молчала, порой, испытывая чувство вины, с криком просыпалась после очередного ночного кошмара – всяких пистолетов и ружей, падающих с небес самолетов, вечной темноты неправильного мира – и никому не заикнулась ни словом. Ни разу.
Они проезжали полями, мимо элеваторов и амбаров, удалялись от горного хребта, и Ханна понимала: пора признать, что она совершила, и снять с себя груз. Она расцепила руки и, тяжело вздохнув, произнесла:
– Слушай, Маккласки, хочу тебе признаться, что я сделала перед тем, как Мэтью стал в меня стрелять.
Детектив встревожился:
– Ты не обязана мне ничего говорить. Что бы там ни было, я твоя команда.
Ханна рассеянно посмотрела в ветровое стекло: в стороне маячил красный амбар, с пыльной боковой дороги на шоссе сворачивала машина.
– Надо… – продолжила она, но вид этой голубой машины заставил ее замолчать, не закончив фразы. Автомобиль двигался по встречной полосе в сторону Росборна. Солнце светило в глаза, не позволяя рассмотреть водителя, но, когда они разъезжались, Ханна вгляделась в номерной знак. – Стой! – Она повернулась к Маккласки. – Эта голубая машина, которую мы только что встретили, наша.
– Ты уверена?
– Абсолютно. В ней, наверное, Пэтч. Что ему здесь понадобилось?
Детектив пропустил сельский грузовик, съехал на обочину и резко вывернул руль, готовясь развернуться, но задержался у края пыльного сада, заметив еще один стоявший автомобиль.
– Ха, узнаешь? – Он показал на черный «Мерседес».
– Это что, Мэтью?
– Номера на всякий случай откладываются у меня в голове. – Маккласки посмотрел в сторону ушедшей за горизонт голубой машины. – Приходили еще сообщения от мужа?
– Много. Только я их не открывала.
– Тогда прочитай сейчас.
Пит, ты ведь не помнишь тот последний раз, когда пришел ко мне в тюрьму. За несколько дней до этого, патрулируя Свангамы, ты получил по рации сообщение о незаконно разожженном костре. Увидев дым, углубился в лес, погасил огонь, но к тому времени, когда оказался на месте, нарушители уже сбежали. На этой маленькой поляне ты раньше никогда не был и, доложив по рации о своих действиях, огляделся. А когда понял, где очутился, закрыл глаза и несколько минут молился за Ханну.
Потом рассказывал мне, что плакал. Я спросил, молился ли ты и за меня, а ты покачал головой. Там – нет. Вообще за тебя молился, но не в том месте. Прощение теперь касается только меня и Бога. И добавил, что, когда стоял на той поляне и представлял, какую боль испытала Ханна, понял, что больше не должен навещать меня. Всемилостивейшее сердце Всевышнего способно меня простить, ты же – нет. Прощение больше не в твоей власти.