На ночь в отделении оставались две сестры и нянечка. Где-то наверху дежурил врач. Не страшно. Здесь за нарушение режима отправляли домой. Дома хорошо, — ванная теплая, уютная постель, торшер, отец и брат.
Стыдно признаваться даже самому себе, но я никогда не мог понять всяких романтических бродяжеств. «Мы уехали в знойные степи» и прочее. Летом мне хочется, разумеется, пожить на свежем воздухе около соснового, допустим, бора, походить за грибами — люблю, посидеть с удочкой рыбку половить. Но все-таки ночевать я предпочитаю не под еловым кустом, а в постели, приняв предварительно ванну. С некоторым недоумением гляжу я на вокзальные толпы людей с рюкзаками. Почему они стоят в кружке и одинаково поют? Почему они делятся поровну — мужчины и женщины? Зачем шум? Великие бродяги склонялись к одиночеству, их манило некое духовное слияние с природой. Это еще отдаленно я понимаю. По Фенимору Куперу. «Чей-то взгляд ревнивый и влюбленный на себе усталом вспоминать». Это тоже понятно. Человек устал от суеты и непривычной цивилизации и ушел на полянку отдохнуть. Ближе к предкам.
Помню, давним летом мы с другом Моховым в виде эксперимента махнули в первую попавшуюся наиглухую деревню где-то под Уралом. И прожили там две недели.
По утрам мы ходили в лес с ружьем и однажды убили не то ворону, не то воробья. А больше палили по спичечным коробкам. С тем и вернулись довольные в Москву.
Иное дело — память. В памяти моей часто встает нестерпимое видение поля и реки, знойного полдня, и необыкновенная прежняя первобытная глухая тоска сжимает грудь. Ну ее к дьяволу. Не надо спекулировать на памяти, не надо стремиться к возвращению в сны. Удовольствие сомнительное. Мы расстались с плугом, город — наша колыбель. И лучше поставить на этом точку. Успокойся, смертный, и не требуй правды той, что не нужна тебе…
В палате все спали. Кислярский бормотал во сне. Дмитрий Савельевич тяжело всхрапывал. Неужели у него рак? Тогда, значит, он умирает. С компотом в руках. Возле его опущенной к полу руки валялись очки с золотой дужкой. Когда-то он бил басмачей, а сегодня боится уколов. История умирает на наших глазах. Последние из могикан. Легкой смерти тебе, товарищ.
Пятая койка пустовала.
4
Мы пристроились в столовой в углу. Свет не горел, мы еле видели наши руки, зато никто сюда не совался. Петр вскрыл банку с грибами и разлил водку. Он пил причмокивая, одной рукой поглаживая больной бок. Выпил и яростно захрустел рыжиками.
— Прошла? — спросил я.
— Никуда не делась! Пей, Володь!
Водку я пил последний раз два года назад на свадьбе у Мохова.
— Пей, чего ты! — повторил Петр.
Я выпил.
— Теплая, сволочь, — сказал Петр. — Надо было ее в холодильнике подержать!
— С грибком терпимо, — сказал я.
Поели грибков.
— Зря ты так на Кислярского, — заметил я. — Он, конечно, трепач и зануда, но веселый старик. Чувство юмора у него есть.
— Не люблю, — сказал Петр, — убил бы гада. Заяц поганый. Продаст за гривенник и еще лекцию потом прочтет тебе. Мол, он меня по необходимости продал, другого выхода не было. А на гривенник купит себе творогу.
— Почему творогу?
— Он один творог жрет. Все остальное для него вредно. Так он в учебнике Певзнера узнал…
— Да откуда ты знаешь? — удивился я.
— Знаю, — ответил Петр. — Чутье у меня. Добавим?
— А мне его жалко.
— Ну-ну!
Столовую, где мы сидели, отгораживала от общего коридора ширма. За ширмой прогуливались перед сном больные. В открытое окно тянуло свежим запахом листьев. Хорошо было сидеть в темноте за столом. Ширма тоненько поскрипывала, легкие колокольчики оглушали тишь. Тело успокоилось и воскресло. Руки наливались силой. Болезнь отошла. Так и сидеть бы здесь не шевелясь, слушая звуки больничного коридора.
— Пей! — сказал Петр.
Я выпил и почувствовал неодолимое желание говорить с Петром о смысле жизни.
— Не повезло нам с этой клиникой, — сказал я. — На воле теперь птички поют, девок навалом.
— У меня жена есть, — заметил Петр.
— А дети?
— Есть пацанка… Нинка.
— А у меня нету.
— Чего ж ты, пора уже. Хотя дело не хитрое. Успеешь. Забот с ними много: то то, то другое.
— Большая?
— В школу пошла.
Мне хотелось услышать в его голосе нежность и трепет, хотелось, чтобы он любил свою дочку, загорелся и заговорил о ней красивыми словами. Но Петр, наоборот, заметно помрачнел.
— Камень, сволочь, шевельнулся, — сказал он. — Как гвоздем.
— Давай его красным подтолкнем.
Он послушно достал вторую бутылку. Песочно захрустели на зубах грибы.
— Дмитрий Иваныч знаешь какой врач? — вдруг спросил Петр.
— Какой?
— Такой, что ему памятник надо при жизни ставить… Он — герой: людей спасает, как положено. Ты не спасешь, и я не умею. А платят им знаешь сколько, врачам?
— Сколько?
— Сто рублей, как мальчишкам-разнорабочим. Ну, Климу больше, он — доктор науки. Так сколько он прошел до своей зарплаты, сколько наработал? Знаешь?! Смерть победил мильон раз. Думаешь, просто? Он смерть, как я свою соседку, в глаза знает и побеждает. И она от него, падла, бегает по углам. Такой человек, что глядеть завидно…
— Да, — сказал я. — Ты прав!