— Ничего, — успокоил Ташли-ага, заметив моё смущение. — Ничего, Ашир. Если столько человек собрались здесь из-за твоих дел, это означает, во-первых, что твои дела этого заслуживают, а, во-вторых, этого заслуживаешь ты сам. Посмотри вокруг — вся молодёжь собралась, чтобы уладить твои сердечные дела, да и не только молодёжь. Если бы каждый, кто пришёл, захотел вырвать из твоей шевелюры по волоску на память, тебе до конца дней не пришлось бы тратиться на расчёски.
Все засмеялись, и я вместе с ними. Пока Ташли-ага восстанавливал тишину, я успел оглядеться. Мне показалось, что здесь, в огромном кабинете председателя, собралась вся наша молодёжь. И Кумыш была здесь, и кто бы вы подумали — скромница Гюльнахал, конечно, рядом с Чарыяром, и, конечно, Нязик, которая так и ёрзала от желания поддеть кого-нибудь, а уж, конечно, не упустит этой возможности. Но почему Ташли-ага назвал меня виновником торжества? И что сейчас начнут говорить по поводу моих дел: у меня, признаться, сердце уходило в пятки, стоило мне только подумать об этом: народ у нас зубастый и на язычок им всем, особенно девушкам, лучше не попадаться.
— А даю слово председателю комсомольской организации Мамеду, — объявил Ташли-ага. — Хотя формально Ашир не является в настоящее время членом колхоза, мы не считаем его дела чужими, тем более, что вырос он у нас, и, я уверен, рано или поздно, вернётся к нам. Вот почему мы думаем, что поступили правильно, вынеся сегодняшний вопрос на обсуждение открытого комсомольского собрания с участием наиболее уважаемых людей аула, уже вышедших из комсомольского возраста, таких, скажем, как Беки-ага, Ильмурад-ага или, к примеру, я сам.
Когда я услышал про открытое комсомольское собрание, то, признаюсь, почувствовал себя не совсем уютно по причине, о которой я уже говорил. Но когда Ташли-ага сказал, что и сам останется, а вместе с ним и другие яшули, на душе у меня полегчало: значит, они не дадут меня на растерзание таким, как Нязик. И я с благодарностью посмотрел на наших стариков — и на самого Ташли-ага, довольно поглаживавшего свою поседевшую голову, и на Беки-ага, напряжённо оглядывавшего всех своим выпученным глазом, в котором, как говорили врачи, ещё сидел осколок, изуродовавший лицо этого, до сих пор ещё красивого мужчины с могучей грудью и сильными волосатыми руками — одного из самых любимых учителей нашей школы. И Ильмурад-ага, с одобрительной улыбкой, показывавшей его большие, белые, растущие немного вкривь и вкось зубы, смотрел на меня, словно подбадривая. Мне не довелось у него учиться, но наша бульдозерная бригада никогда не отказывала ему в воскресный день помочь на школьном участке — и вот он теперь ободряюще улыбался мне, чуть сощуривая свои узкие монгольские глаза.
Наш старый директор ушёл на пенсию три года назад, и тогда на его место был назначен новый. Никто не знал его, он сам попросил послать его в глубинку, в гущу жизни, бросил свой дом в Ашхабаде и приехал в нашу школу. Подозреваю, что и здесь не обошлось без Ташли-ага. «Колхозники нашего аула заслужили, чтобы у них было всё, самое лучшее», — нередко говорил Ташли-ага по тому или иному поводу. Кажется мне, что и Ильмурад-ага он считал тоже лучшим: он был известный в республике поэт. Рядом с ним примостился председатель совета старейшин Италмаз-ага и его неразлучный спутник и давний друг Экиз-ага — их гладко выбритые головы в свете ярких ламп казалось принадлежали марсианским мудрецам.
Разглядев всё это, я успокоился окончательно. Я ещё не представлял, о чём пойдёт речь, но что бы там ни было, наши мудрые старики всегда найдут способ направить речи по нужному руслу.
Мамед объявил собрание открытым. Он же и первым взял слово. Говорил он быстро, горячо и не очень внятно, тем не менее слушали его очень внимательно.