Везти, хромая, багаж в двух руках тяжело и неудобно, но ей всегда предписывалось справляться самой с постигающими ее неприятностями. Если, конечно, хромоту можно отнести к таковым. Как бы там ни было, Алина справляется. Справлялась всегда, справляется и сейчас и с то и дело переворачивающимися с колес баулами, и с вопросами пограничников, и с невыносимым брюзжанием отца, проклинающим Duty Free, икру, Chanel и Америку.
— Тебе ли не любить свободу и демократию? — только и спрашивает она, реагируя на очередную гневную тираду.
— Я люблю и то и другое, но гораздо меньше, чем нашу невесту. Она и так последнее время не балует нас посещениями, а теперь и вовсе приезжать перестанет.
— Не перестанет. Во всяком случае, гастроли и контракты никто не отменял. Даже если бы она и осталась жить в Москве, все равно проводила бы здесь от силы месяц в году. Так что не переживай. Ничего не изменится.
— Изменится, — как обычно, упрям и непреклонен.
— Послушай, папа, почему бы тебе не остаться там, если без нее так плохо? Она ведь хотела забрать тебя еще в прошлом году.
— У меня работа, ты ведь знаешь!
— Думаешь, читатели не смогут обойтись без твоих разгромных статей в адрес очередного гения, потрясшего страну литературным шедевром?
— О чем ты? Читателям нет никакого дела до моего мнения. Они без него проживут.
— И?..
— Не выживу я.
— …
— Ты же помнишь, я писал всегда.
— Помню.
— Никогда не переставал.
Отчего же? Переставал. Для того, чтобы послушать музыку. Для того, чтобы восхититься игрой, талантом, внешностью. О, ты был и остаешься прирожденным критиком, критиковал и критикуешь всех и вся, только не свою обожаемую скрипачку.
Алина не отвечает. Больше они не разговаривают. Когда самолет отрывается от земли, девушка закрывает глаза, прячась во сне от тягостных воспоминаний.
18
Воспоминания не отпускали Михаила Абрамовича Фельдмана ни на секунду. Так же, как в годы ссылки, они приходили к нему по ночам в образе здоровой, живой, манящей за собой Тамары, а по утрам снова накрывали его, едва пробудившегося, взволнованного. Окатывали теплой волной детского смеха, прикосновением мягких пушистых кудрей к наждачным щекам, мелким бисером счастливой болтовни и сахарной пудрой наивных вопросов, которые начинались с неизменного, такого сладкого, все еще непривычного и желанного: «Папочка, а скажи…»
Теперь никто не стал бы укорять Зинаиду за время, потраченное на переписку с практически незнакомым человеком. Машин отец с первой встречи запоминался людям смелостью речей, неординарностью суждений и необычайной эрудицией. Даже Фрося, не признающая излишней обходительности и витиеватости в обращении, Фрося, считающая всех, прочитавших с десяток книг, «заумными и странноватыми», была покорена живым взглядом, быстротой реакции и тонкой, не всегда понятной ей иронией. Михаил Абрамович Фельдман, признанный властью диссидентом и сомнительной личностью, не достойной высокого звания советского человека, был безоговорочно принят всеми оставшимися в квартире жителями. Фрося не смела сказать плохого слова, потому как этот обиженный жизнью человек мало ел и плохо спал, а промаявшись бессонницей до пяти утра, снимал с крючка в коридоре ключи от дворницкой и шел убирать улицу.
— Мне все равно не уснуть было, а у вас давление. Так что давайте-ка, голубушка, вместо ЖЭКа в поликлинику отправляйтесь.
И Фрося возразить не решалась. Расшаркивалась, чуть не в реверансе приседала, бормотала нечто, ей вовсе не свойственное, сродни:
— Да что вы! Право не стоило беспокоиться. Большое спасибо.