Директор интерната пристально смотрит на Гальперина. Да, она прекрасно помнит и эту воспитанницу, и ее родителей. Родителей помнит только потому, что не у многих из обитателей интерната родители были и есть. Дети с нарушениями опорно-двигательного аппарата — в основном отказники. Хотя у той, кем интересуется мужчина, особых проблем не было, как не было и показаний к пребыванию в специальном закрытом учебном заведении. Женщина опускает очки на краешек носа будто для того, чтобы стекла ничего не смогли скрыть за своей толщиной от ее внимательных глаз. Она долго молчит. Потом, приняв решение, спрашивает:
— Почему бы вам не спросить у нее?
— Вы думаете, я пришел бы сюда, если бы мог это сделать? — Влад сердится. Он зол на Алину, так и не позвонившую и не пришедшую на консультацию в «Полиграф», на себя за то, что только вчера обратил внимание на этот постскриптум, на недоверчивую заведующую, которая разговаривает с ним так, будто он несмышленый мальчишка, сующий нос не в свое дело, а не взрослый человек, ученый, ведомый исключительно профессиональным интересом. Да, по поводу исключительности интереса он, конечно, лукавит, но об этом никому знать не обязательно.
— Молодой человек, вы просите меня нарушить закон и при этом позволяете себе хамить, — женщина недовольно хмурится.
«Она выгонит меня и будет совершенно права. Она немолода, она занимает высокий пост, она, в конце концов, сидит в собственном кабинете и не обязана терпеть выпады нервного типа, ворвавшегося к ней на прием без предварительной договоренности».
— Простите, я не хотел вас обидеть. Поверьте, мне действительно очень нужна эта информация. Я гарантирую, что моя осведомленность не причинит ей ни вреда, ни беспокойства.
Директор все еще колеблется.
— Я очень прошу вас…
Женщина берет бумагу и ручку, пишет несколько слов, протягивает Гальперину.
— Идите в архив.
В архиве равнодушная тетка в белом халате читает записку и медленным рыбьим взглядом скользит по полкам, бубнит:
— Щеглова… Щеглова. Нет, не здесь.
— Год рождения какой?
— Семьдесят шестой. Февраль.
— Сейчас. Тут тоже нет. И зачем она вам понадобилась? Вы из милиции? Натворила она чего?
— Нет, — Влад начинает звереть. Он еле сдерживается, чтобы не оттолкнуть неторопливую и неповоротливую служащую и не броситься к полкам самому.
— Нет? — ехидно изумляется женщина, скосив глаза на полученную записку. В ней велено показать то, о чем спросит этот мужчина, а кому, как не органам, следует показывать все по первому требованию?
— Послушайте, нельзя ли побыстрее? Я тороплюсь.
— Тише едешь, дальше будешь. Ишь, раскомандовался. Раз не из органов, я перед тобой стелиться не стану. У меня вообще обед. Через сорок пять минут приходи. Может статься, и найдем твою Щеглову.
Через час совершенно измученный ожиданием и новой порцией издевательств и препираний Гальперин наконец получает медицинскую карточку Алины, где в графе «диагноз» размашистым почерком выведено «полиомиелит».
21
Свадьба оказалась более чем скромной. По современным меркам, даже недостойной знаменитой скрипачки и потомственного аристократа. Алина готовилась к венчанию на Манхэттене — на пересечении Пятнадцатой и Девяносто седьмой улиц расположен Свято-Николаевский кафедральный собор — главный православный храм на американском континенте, к банкету в «Интерконтинентали» с «Виртуозами Москвы» в фойе, Moлt & Chandon в бокалах, трюфелями на тарелках и к драке между «ОК», «People» и «Hello» за право освещения торжества. Ничего этого не произошло. Случилась десятиминутная роспись в мэрии в присутствии двадцати самых близких, среди которых не было ни одного репортера, пешая прогулка до весьма приличного, но далеко не изысканного ресторана и спокойный ужин с традиционным обменом новостями, ни разу не прерванный пьяными криками: «Горько». Говорили о предстоящих гастролях, о цене на нефть, от которой зависело благосостояние лорда, о новом бродвейском мюзикле, неожиданно ставшем хитом, и о провале модного российского автора, произошедшем не без участия присутствующего за столом литературного критика.
Алина наблюдала за отцом. От меланхолии, овладевшей им в самолете и не проходящей на протяжении тех нескольких дней, что они уже провели в Нью-Йорке, не осталось и следа. Он снова обрел себя: уверенно сыпал цитатами, оспаривал мнения, не совпадающие с его собственным, а значит — единственно правильным, декламировал стихи. Кто-то интересуется, чем вызвана потрясающая камерность мероприятия. А с другого конца стола уже доносятся выразительные строки: