Но я подозреваю, что ультиматум исходил от редактора, а не от Субрике. Перед редактором стоял легкий выбор: либо он сохраняет скандального журналиста, либо получает уютное жилище. Субрике, очевидно, узнал об этом и еще, вероятно, узнал, кто стоит за требованием его увольнения. Иначе зачем бы он явился волонтером на устроенное Джозефом «переселение» («выселение», по-видимому, было бы более точным термином), если бы он не собирался прижать в угол человека, ненавидеть которого у него были все основания, и устроить сцену, переигровку потасовки в шатре.
Продираться через заросли было делом нелегким. У нас ушел час на то, чтобы добраться до обнажений наверху. Утренняя прохлада, соленый ветерок, рассвет, усилия, необходимые чтобы карабкаться к вершине, – все это отрезвило нас. Вскоре нам стало скучно, мы начали проявлять нетерпение. Я не помню, чтобы нам попалось что-нибудь крупнее кабана или какое-нибудь существо, более редкое, чем голубь, или какой-нибудь зверь, более опасный, чем мои сотоварищи по охоте и, конечно, Субрике. Драма, как мы слышали, происходила на дальней стороне от шума, куда бежали стада, стаи, табуны и рои испуганных животных и где их ждали ловушки, садки или сети для птиц. Лучшее, что мы могли сделать, как нам сказали, это заарканить крупных испуганных оленей, потом стреножить их. Или наловить змей, надев рукавицы, какими пользуются литейщики. Хуже всего обстояло дело с поимкой куньих, которые могли защищаться отвратительными зловонными струями. Были сообщения о том, что кому-то попадались обнаженные человеческие существа, даже говорили об их поимке, говорили и о каких-то безымянных, неизвестных животных, новых для науки, о мифологических невероятных существах, обязательных монстрах наших снов, от которых мы должны запираться по ночам, о гигантских крысах размером с овцу, прямоходящих обезьянах, ленивых кроликах, кустарниковых прыгунах с липкими руками и клейкими языками.
Прошел слух, который оказался столь же правдивым, сколь и жестоким, что под прикрытием металлического боя и смертоубийства в кустарниках и зарослях целые фургоны солдат, идущих следом, или полицейские без формы обыскивали бульвары и проулки – нет ли там попрошаек, которые осмелились показать свои грязные физиономии или с наступлением рассвета попытались вернуться в свои развалюхи-дома в саду. Все крики тонули в вое животных и шуме, который производили мы, пьяные волонтеры. Об этом никогда не говорили во весь голос, нигде об этом не сообщалось, но с тех пор до меня доходили передаваемые шепотом истории про облавы, разделение семей, про констеблей, которые запихивали детей в открытые грузовики, про попрошаек, исчезнувших с углов улиц, к которым прежде их фигуры казались приросшими, про беззаботных бездельников, которых за их неряшливый или нищенский вид уволакивали, словно преступников, о побоях, пинках, сломанных костях, о спавших в скатках, которых тащили куда-то по проулкам, словно скот на бойню.
Я не могу сказать, что был свидетелем этому. Возможно, есть какие-то филантропические объяснения, о которых нам не известно, но в одном я не сомневаюсь: когда исчезли животные, в нашем городе вдруг словно не стало и людей в обносках, и нищих. Люди на бульварах были теперь лучше одеты и лучше накормлены, они стали менее шумными и буйными, менее экспансивными и застенчивыми. И больше никто не селился в саду Попрошаек среди недавно разбитых клумб, даже не пытался. Обитатели сада исчезли и забрали с собой свою раздражительность. Наши «бродяги и паразиты» оказались – в зависимости от того, кто рассказывал об этом – на борту сухогруза, направлявшегося на Эллис-Айленд в Нью-Йорке, или застрелены, а затем использованы как пугала – повешенные на ветвях деревьев, слишком далеко от города, почему это никого и не волновало, или работали где-то на шахте в качестве рабов, или в качестве трупов были похоронены в общей могиле, или теперь в качестве утопленников покачиваются на волнах где-то в море – их отлавливают рыбаки, а потом снова бросают в воду в виде наживки для рыб, или же вместе с животными вывезены как изгнанники в парк Скудности. Кто знает? Наш город больше никогда не будет таким, как прежде, хотя никто не может толком сказать, к чему это изменение – к лучшему или худшему. За каждый прибыток приходится платить утратой.