Подписавших окончание следствия переводили в пересыльную камеру, а потом, через несколько дней, для ожидания этапа перевозили в пересыльную тюрьму. В Ленинграде – в Кресты, в Москве – в Бутырку.
В пересылках – другой режим, чем в следственной: можно хоть целый день лежать на кровати, разрешена переписка с волей, приносят книги, можно, если, разумеется, есть деньги на лицевом счету, заказать из ларька продукты.
Приговор – лотерейный билет: никто даже не пытался найти объяснения, почему одни получали десять лет, другие – восемь, третьи – пять. Срок наказания – карты в азартной игре, где ставка – судьба человека.
Мы, повторники, знали, что не вернемся на волю, и все-таки это казалось бредом.
Можно ли передать сон, бред? Лев Толстой великолепно передал бредовый сон князя Андрея.
Но я чувствую бессилие передать существовавшую в действительности бредовую камеру, я лишь попытаюсь вылупить из сознания, как яйцо из скорлупы, происходившее.
Большая, окрашенная мутно-коричневым цветом, длинная комната. В конце ее такой же мутный свет окна мельтешит, ломаясь с неугасимой лампой под потолком. Комната заставлена голыми деревянными нарами. На них рассованы чемоданчики, вещи, пальто. Сорок или пятьдесят женщин сидят и бродят по камере, знакомятся, непрестанно рассказывают ход своего дела, спрашивают: «Что будет? А? Что будет?»
Калейдоскоп женских лиц. На лицах – то пустота и безглазие, то вдруг выступают такие тревожные, освещенные скорбью глаза, что ничего, кроме них, уже и не видишь.
Смутное движение толпы. Кто эти женщины? Старые и молодые, работницы, интеллигентки, домохозяйки, студентки, они – глина, смятая и приготовленная к лепке. Ползет день. Отбой укладывает всех на нары и создает тишину. Подъем – начинается движение.
Как ковш, вытягивающий рыбину из живорыбного садка, голос из двери вытягивает, называя фамилию: «С вещами!»
Это ведут подписывать приговор. Потом уж не вернут в камеру.
Человеческой душе трудно выносить бессмыслицу, память старается стереть ее. И мне трудно восстановить бессмысленный ритуал объявления приговора. Но – надо.
Ковш выхватил меня из живорыбного садка «с вещами». Проводят через обыск. Раздевают догола, осматривают каждую складку тела, каждый шов одежды. Потом – в бокс. Не тот, без воздуха, где я сидела, а просто в узкую, окрашенную темно-коричневой краской комнату, какие бывали на старых вокзалах. По коридору гулко слышны шаги и голоса – все время кого-то куда-то ведут, щелкают замки дверей.
Под потолком тускло горит лампочка. Как передать ожидание? Это не то ожидание, что перед опасной атакой или бомбежкой, где напряженно активен; не ожидание, когда близкий человек под ножом хирурга – там ты веришь в разумность совершающегося; не ожидание наступающего стихийного бедствия, там ты готовишься, изыскиваешь шансы к спасению. Это, пожалуй, состояние мыши, попавшей в капкан. Ты – мелкое пойманное животное в руках слепой и всемогущей силы. У тебя бьется сердце, оно знает: пощадить может только случай.
Ах, я полюбила животных с тех пор братской любовью: я поняла их состояние безответной беспомощности!
Всеми нервами чувствуешь: за длинным рядом дверей другие, такие же, как ты, тоже ждут, и мы – в руках слепой силы.
Начала осторожно постукивать в стенку. Отвечает! Азбука тюрем.
– Кто вы?
– Женщина из десятой камеры. Ожидаю приговора.
– Аня?
– Кто стучит?
Называю фамилию. У сидевших в одной камере образуются свои сигналы, они легко отличают своих от «наседки» – специально подсаженного человека.
– Слышу – правда, Аня, но…
Щелкнул замок камеры. Тишина. Шаги в коридоре…
Наконец повернулся ключ в моей двери.
– Проходите! Вещи оставьте.
Повели коридорами.
– Войдите!
Почти пустая комната. За черным школьным столом два человека с кипой папок, стопкой узких печатных повесток.
– Садитесь, – сказал голос. Лица не видела: сидело безликое, серое, в гимнастерке. – Прочтите и распишитесь.
Протянул узкую полоску бумажки, вроде пипифакса, на которой отпечатано: «Постановление Особого Совещания от… марта 1948 г. Гр… присуждается к отбытию срока наказания в исправительно-трудовых лагерях на… лет».
В многоточиях от руки: день заседания, фамилия заключенного, срок наказания.
«Если пять – еще выдержу», – мелькнуло у меня.
Поставлено «пять» – повезло!
Особое совещание давало срок на основании протоколов, без суда, без опроса обвиняемого. Расписалась, и ритуал окончен. Отвели обратно, к вещам. Откуда-то из конца коридора неслись рыдания – женщина вопила и билась в железную дверь. За другими дверями – молчание. Щелкали замки. Выводили и приводили. Производство было серийным. Из соседней камеры постучала Аня. От нее я узнала, что Мария Самойловна получила десять, а она, Аня, – восемь лет.
Утихли замки и крики. Потекли часы – сколько? Время определялось тем, что внесли кашу: значит, ужин. Опять открылась дверь.
– С вещами!
Надела пальто, вышла. У всех дверей женские фигуры. Их смели в строй, как рассыпанную крупу. Окружили солдатами, повели. Распахнули двери. Дохнуло морозом.
– По одной – в машину!