Роналд, со своей самурайской челюстью, подорванным здоровьем, со своими гравюрами и книгами, как-то не припоминал, чтоб когда-нибудь его сильно тянуло к женщине. Разве что в чисто физическом смысле, да и то в желторотой юности; длинный, неловкий, невежественный, он был брошен в казармы — сам выплывай, как знаешь, раз уж ты младший сын. Страшный был фантазер, мечтатель, а все из-за робости. И прячась от манящих, грозных и мерзких привад, он выработал вокруг себя как бы панцирь из всякой всячины: неприятности, занятия, суета, рутина, дружба с братьями-офицерами, которые то и дело женились и звали его в шаферы. Вот из-под этого панциря он и подглядывал за женщинами, как те зыблются по краю его мира, словно тени в воде, прелестные, загадочные, волнящиеся усиками и цветками. Ах, да когда это было.
А теперь он сидел в клубе, потягивал санатоген с горячим молоком и старательно предвкушал завтрашнюю сходку общества ради еженедельной экскурсии.
В тот день они встретились на территории дома, который полагалось осматривать, — старой усадьбы на западной окраине, загородного прибежища семьи, вынужденной вскорости с ним распрощаться. Через несколько месяцев низкое белое здание с ионическим портиком, окнами в стиле королевы Анны, выбритым длинным лужком между высокими вязами, за которыми сквозит в отдаленье шоссе с ровным током машин и автобусов, будет продано, дом снесут, землю нарежут на участки, под корты и садики. Уже у ворот сгружали доски, и старика-сторожа, который их принимал, будто придавило нависшей бедой. Все тактично затихли. Разрешение на осмотр было пожаловано в виде особой милости. В длинной галерее обнаружились три Питера Лили[5]
, пейзажик Котмена[6]. Их продадут на «Кристи».Кое-что пооставалось из дивной старинной мебели. Семью разметало по гостиницам, фермам, занесло на юг Франции. Сторож один-одинешенек остался встречать неприятеля.
Роналд медленно брел по въезду, давя сапогами хрусткий промокший гравий, втягивая сырой дух облетелой аллеи, — тут, небось, сыро всегда, такая низинища, — и душу давила почтительная печаль со смутно сладким привкусом, какую он в подобных случаях так часто испытывал. Миссис Верной стояла на крыльце. Она улыбалась.
— А я вас жду, — сказала она.
Такое уже бывало. Ах, как эти знаки признания греют душу: ведь человеку, значит, хочется видеть все, стоя с вами рядышком, сопоставлять впечатленья, обрывки познаний.
Сегодня она была в сером, не в черном. И это так шло, так к лицу было бледному, печально-пепельному деньку и покинутым комнатам, где с лепных потолков свисали люстры, укутанные в мешковину. Все сегодня как-то напоминало церковную службу, и они встречались глазами с тем выражением, какое мелькает во взглядах, вдруг столкнувшихся за литургией. Голос сторожа разносило по коридорам полое эхо. Роналд и миссис Верной то и дело вполголоса перебрасывались замечаниями — насчет фарфоровой статуэтки, резной спинки стула.
Потом, когда смотрели из окна второго этажа на лужок, она сказала:
— Даже подумать не могу, что этого скоро совсем не будет. И в голосе — неподдельное волнение. Как глубоко он был тронут.
— Все этим людям надо разрушить, — она сказала. — Но что у них есть взамен?
Откровенность этой реакционной романтики вконец его проняла. Сам, положим, тоже ретроград, может быть, но — читаешь газеты, вдохновляешься планами новых зданий, игровых площадок, идеей Лондона, города-сада. Одним словом, и нашим, и вашим. А вот она, она — совсем другой коленкор. Особого уваженья достойно. Стоя у окна, в убывающем свете, тоненькая, своим тихим голосом она будто громко бросает вызов красным автобусам, черным крытым автомобилям, проносящимся в отдалении мимо ворот. Она же самому будущему бросает вызов, и столько страсти в этой кроткой обиде. И даже слезы у нее на глазах.
— А ведь ничего у них нет, — сказала она.
Что-то он такое промямлил, как-то такое он ей поддакнул. Миссис Верной, кажется, ободрилась его поддержкой. Улыбка вышла печальная, но тронутая лукавством.
— Во всяком случае, чего-чего, а ни малейшей потребности в нас с вами — у них нет и в помине.
III
Проходя конюшнями в свете газовых фонарей, крепко обняв три пивные бутылки, Мэри вдруг почувствовала — не впервой — нежный укол любви к своему дому. Мой домик миленький, пропело в душе. Кем-то там он битком набит. Подъезд стоит приоткрытый. Свет сплошь во всех окнах. Ароматы рыбного пирога ударили в ноздри, едва поднялась на ступеньки — собственно, на крутую, линолеумом прикрытую стремянку. Как-то раз оступилась, плюхнулась на задницу и благим матом орала на глазах у изумленной шоферни, прижимая к груди свежий батон.
— Ты дверь оставил открытую, Эрл, — летел сверху бесплотный голос Маргарет. — Там приперся кто-то.
Все смотрели вниз, на нее.
— А-а, это вы дорогуша. А мы перепугались, что снова незваные гости. Нас тут и так хватает.
— И только подумать, что бедная старая мать бегом трусила от самой аптеки, из-за того что вы ключ забыли. А окно музыкальной, по-моему, заперто.