Когда президент де Бельевр огласил нашу записку в присутствии герцога и герцогини Буйонских и герцога де Бриссака, возвратившегося из армии, мы тотчас заметили, что дон Габриэль де Толедо, который также присутствовал при чтении, смыслит в наших делах не более, чем мы могли бы смыслить в делах азиатских. Ум, учтивость, веселый нрав, пожалуй, даже некоторые дарования, — по крайней мере он явил их, будучи замешан в интригах, касавшихся до покойного графа Суассонского, но никогда не случалось мне видеть более закоренелого невежества, нежели то, что он оказал, — по крайней мере в предметах, о которых шла речь теперь. Посылать подобных посредников — большая оплошность. Но, по моим наблюдениям, она весьма распространена. Нам показалось, что герцог Буйонский возражал против нашей записки, чтобы показать дону Габриэлю, что он не разделяет нашего мнения — «которого я и впрямь не разделяю, — шепнул он мне, — но для меня важно, чтобы человек этот мне не поверил. — И минуту спустя прибавил: — Завтра я вам объясню почему».
Было уже два часа пополуночи, когда я вернулся к себе в архиепископство, где в качестве утешения поджидало меня письмо Лега, о котором я уже упоминал; остаток ночи я провел за его расшифровыванием, и каждое его слово наполняло меня невыносимой горечью. Письмо писано было рукою Лега, но сочиняли они его вместе с Нуармутье, и вот к чему сводился смысл этих семнадцати страниц: мы-де совершаем страшную ошибку, не желая, чтобы испанцы вторглись в пределы королевства; французы столь враждебны Мазарини и столь страстно жаждут защищать Париж, что отовсюду стекаются к ним навстречу; мы не должны опасаться, что наступление испанцев очернит нас в общем мнении; эрцгерцог — святая душа и скорее согласится умереть, нежели воспользуется выгодами, не
[196]предусмотренными соглашением, а граф де Фуэнсальданья — благородный человек, которого, в сущности, опасаться нечего.В заключение говорилось, что главная часть испанской армии такого-то числа будет в Ваданкуре, ее авангард такого-то числа в Понтавере, что она пробудет там столько-то дней, — не помню в точности сколько, после чего эрцгерцог намерен стать лагерем в Даммартене
179; граф де Фуэнсальданья столь важными и убедительными доводами доказал им необходимость этого поспешного продвижения, что они, мол, должны были не только согласиться с ним, но и одобрить его; он просил их обо всем уведомить меня лично, уверив, что никогда ничего не предпримет, не заручившись моим согласием.Когда я кончил расшифровывать письмо, ложиться спать было уже поздно, но, если бы я и лег в постель, я, без сомнения, не сомкнул бы глаз от мучительной тревоги, какую оно во мне посеяло; тревога эта была тем горше, что множества обстоятельств еще усугубляли ее. Мне виделся Парламент, менее чем когда-либо расположенный к войне из-за предательства армии де Тюренна; мне виделись депутаты в Рюэле, осмелевшие еще более, нежели в первый раз, при виде того, сколь безнаказанно они могут нарушить свой долг. Мне виделся народ Парижа, готовый устроить эрцгерцогу встречу, такую торжественную, как если бы он был герцогом Орлеанским. Мне виделось, как этот государь с его четками, которые он не выпускает из рук, и Фуэнсальданья с его деньгами в течение недели приобретают в Париже власть куда большую, нежели та, какую имеем мы все вместе взятые. Я видел, что этот последний, один из самых умных на свете людей, уже настолько прибрал к рукам Нуармутье и Лега, что они точно околдованы. Я видел, что герцог Буйонский, лишившийся Веймарской армии, вернулся к прежним своим намерениям — довести дело до крайности. Я видел, как двор, уверенный в поддержке Парламента, толкает к этому же генералов пренебрежением, какое он снова стал им оказывать со времени двух последних заседаний палат. Я видел, что все эти обстоятельства неотвратимо и неизбежно влекут нас к народному мятежу, который задушит Парламент, приведет испанцев в Лувр и, может быть — и даже наверное, — сокрушит государство; и главное, я видел, что из-за влияния, каким я пользуюсь в народе сам по себе и через герцога де Бофора, а также из-за Лега и Нуармутье, которые действуют моим именем, мне будет приписана — и я ничего не смогу здесь поделать — печальная и зловещая честь быть виновником сих достославных событий, во время которых первой заботой графа де Фуэнсальданья будет погубить меня самого.