Меня удивило то, с какой настойчивостью Гитлер защищал своего соратника, а мне совсем не хотел верить. Тут могло помочь только одно — показать ему полицейский протокол, что я собиралась делать только в самом крайнем случае, — и вот этот момент настал. На первенстве Германии по легкой атлетике нам предстояло провести важные съемки крупным планом Хейна и Бласка, победителей в метании молота, так как на Олимпийских играх судья запретил их снимать. Вайдеманн[254]
, который должен был делать в 1936 году фильм о партийном съезде, хотел перещеголять «Триумф воли» и потому вознамерился «аннексировать» моих операторов. Когда Ганс Эртль и другие отказались, он отдал эсэсовцам распоряжение арестовать их.Если до этого момента Гитлер выступал в защиту Геббельса, то теперь, прочтя полицейский протокол, надолго задумался.
Я заметила на его лице бледность, которая позволяла сделать вывод, что он взволнован.
— Хорошо, — коротко резюмировал Гитлер, — я поговорю с доктором Геббельсом. Больше пока ничего не могу сказать. Идите домой. Вас известят.
Он быстро попрощался со мной, когда адъютант во второй раз напомнил ему, что пора отправляться на празднование дня рождения фрау Геббельс. Я же в полнейшей растерянности отправилась домой.
Спустя несколько дней мне позвонил Брюкнер и сообщил следующее:
— С этого дня вы будете подчиняться не министру Геббельсу и не Министерству пропаганды, а Рудольфу Гессу и Коричневому дому. Это, — продолжал Брюкнер, — результат беседы фюрера с доктором Геббельсом, после того как министр заявил, что не может больше продолжать сотрудничать с вами.
В первый момент я еще не до конца поняла всей важности сообщения.
Но вскоре выяснилось, что для меня и моих сотрудников это оказалось благодатью. Все каверзы и вмешательства прекратились. Теперь мы могли работать без помех. Согласие на предоставление ссуды было получено. Наши отношения с Минпропом ограничивались финансовыми отчетами и контролирующими проверками до полного погашения кредита и выплаты процентов по нему. Но нас это уже не касалось, так как Траут и Гросскопф настолько хорошо «прикрывали» меня, что теперь можно было целиком сосредоточиться на работе.
Занимаясь сортировкой, отбором и подписыванием материала, мы получили известие, которое всех нас потрясло. Мать Вилли Цильке в отчаянии сообщила, что сына поместили в «Хаар», мюнхенскую психиатрическую больницу. От жены Цильке мы узнали, что ее муж в приступе душевной болезни уничтожил большую часть своих фоторабот и раскромсал стол и стулья. Кроме того, стрелял из ружья и хотел поджечь квартиру.
Мы были совершенно ошеломлены. Уже на следующий день мы с Вальди Траутом поехали в Мюнхен, чтобы поговорить с директором больницы. Мы знали, что к Цильке нельзя подходить с обычными мерками. Его поведение часто бывало странным. Он нередко звонил в три-четыре часа ночи, чтобы обсудить какую-нибудь настройку камеры. В конце концов, дабы не обидеть его, приходилось изобретать разные отговорки. Вилли был крайне впечатлительным человеком, но мы всегда превосходно ладили, а кроме того, он мне очень нравился. Теперь мне вновь вспомнилось его странное поведение на Куршской косе и рассказ госпожи Петерс. Когда она однажды навестила его, Цильке стрелял из пневматического пистолета по мухам, летающим по комнате.
Беседа с директором «Хаара» меня очень расстроила. Он считал, что это тяжелый случай шизофрении. Я не хотела верить и попросила провести меня в палату. «Это невозможно, — ответил директор, — он вообще отказывается кого-нибудь принимать — не хочет видеть ни мать, ни жену».
Я была обескуражена. «Вы должны сделать все, — сказала я, — чтобы мой сотрудник выздоровел, он должен получать хороший уход. Расходы я беру на себя». Договорились о том, что он будет постоянно информировать нас о состоянии здоровья Вилли. Известия, поступавшие из больницы, были неутешительными. Позднее мы стали получать от Цильке письма. В словах не было никакого смысла, а буквы можно прочесть, только держа письмо против света. Он «писал» их, протыкая бумагу иголкой.
Прошло много лет, прежде чем мне в первый раз разрешили посетить больного, — если не изменяет память, это произошло в первый год войны. Выражение лица было неприветливым, но внешне я нашла его мало изменившимся. На мои слова он не реагировал вообще. И лишь когда я спросила: «Разве тебе не доставит радости взять в руки камеру?» — больной пробормотал:
— Никакой камеры — я хочу остаться здесь — я хочу остаться здесь, не забирай меня отсюда.
Он сильно разволновался и стал испуганно озираться по сторонам.
— Ты можешь переехать ко мне, я буду ухаживать за тобой.
— Я не болен — я живу у Господа…
Потом я еще раз побывала у него, и все повторилось, как и в первое посещение. Лишь в 1944 году с большими трудностями удалось вызволить его из больницы, правда, при условии, что я возьму на себя всю ответственность. Уход за ним мы доверили нашему фотографу Рольфу Лантену, который привез Вилли в Кицбюэль. Мы все заботились о нем и желали только одного — выздоровления.