Почему я выбрал сначала биологию, а затем понятие особи? Мне не хотелось следовать примеру многих моих товарищей, даже самых блестящих, таких как Владимир Янкелевич, и писать диссертацию по истории философии, предоставлявшую минимум опасностей. Возможно, я написал бы хорошую книгу о Канге или Фихте. Но мой единственный учитель в Сорбонне, Леон Брюнсвик, не оставлял места метафизике, вечной философии. Если философия стремится найти собственную истину, последняя не совпадет с той истиной, условия, методы и границы которой обнаружила точная наука. Какой же чудесной способностью должна обладать философия, чтобы достичь метафизической истины, по сути своей иной, чем научное знание, и превосходящей его?
Психология традиционно занимала главное место в программах лицеев. При том что психология еще не достигла и, вероятно, никогда не достигнет точности физики, должна ли философия ограничить свою задачу заполнением временных пробелов научного знания?
Бергсон тоже не открывал никакого пути начинающим философам. И он тоже ссылался на научную истину, выявляя своего рода метафизику в критике некоторых выводов науки. В то время мы не знали ни феноменологии, ни аналитической философии. По всей вероятности, ход мыслей «аналитиков» меня бы подкупил. Но этой философии, так сказать, не существовало на нашем небосклоне.
Поскольку предметом философского размышления должна была стать научная дисциплина, я выбрал биологию, о которой очень мало знал, но которая не требовала математического образования (всю свою жизнь я страдал от своего невежества в этой области). Начал ли я заниматься этим предметом до или после прохождения военной службы? Думаю, что до, но не уверен. Все мои довоенные бумаги погибли во время войны, и сейчас я больше рассчитываю на свою память, когда речь идет об идеях или даже людях, но только не о фактах.
Я ходил иногда в лабораторию Эколь Нормаль; прочел множество книг и напал на генетику. Этьен Рабо еще занимал кафедру общей биологии в Сорбонне и объявил раз и навсегда войну менделизму, генетике и опытам с мушкой-дрозофилой, позволившим установить карту генов на четырех хромосомах. Откуда это упрямое, чисто французское неприятие, тогда как во всем мире менделизм был включен в свод накопленных человечеством знаний, а некоторые французские ученые, среди них Люсьен Кено, содействовали вторичному открытию законов наследственности? Не будем искать слишком низменного объяснения; ответ подсказывает знаменитая теория T.-С. Куна: структура хромосом, наследственной материи, атомы наследственности — гены — не согласовывались с представлением Э. Рабо о живом целом «организм — среда». Марсель Мосс, гордившийся своей научной образованностью, признался мне однажды на площадке автобуса, между кассами Лувра и Сеной: «В менделизм я не верю». Ш. Блондель и С. Бугле, со своей стороны, не «верили» в психоанализ; они его не оспаривали, а просто отвергали.
Не нужно было обладать особым даром предвидения, чтобы заметить в 1930 году, что генетика открывает широкий путь для анализа живой материи, а также для манипуляций — к добру или к худу — генотипами растений, животных и людей. Но по мере того как я приходил в восторг от перспектив биологии, я совершенно разуверился в своем предприятии. Все, что я могу сказать о работе генетика, он сам скажет лучше меня, когда ему захочется поразмышлять над своей работой. И что сказать о биологической особи помимо того, чему нас учит и еще научит в будущем биология? Я мог бы пойти тем путем, на котором Жорж Кангилем одержал блистательную победу: история биологической мысли, выработка концептов, преобразование парадигм. Я отказался от этого проекта, прежде чем серьезно попытался его осуществить, по двум причинам, очень различным, но в чем-то совпадающим.