По счастью, благодаря связям Андре Лабарта с американцами Сюзанна и Доминика 14 июля 1943 года приехали в Лондон. Здесь 18 июня 1944 года родилась наша дочь Эмманюель, и Эдуар стал ее крестным отцом. Мы сняли два коттеджа, находившиеся неподалеку друг от друга, один — для Корнильона и его тогдашней подружки, другой — для Сюзанны с младенцем. Освобождение нас не разлучило. Корнильон не раз входил в правительство при Четвертой республике, для нас же он оставался товарищем.
В моем маленьком жилище у Квинсбери-Гейт побывали многие французы, служившие в ударной группе Вооруженных сил Свободной Франции, которая входила в первый эшелон высадки на континент. Здесь я жил один, после того как нам пришлось оставить квартиру у Кромвель-Гейт, а Сюзанна обосновалась в деревне. Лица двух членов этой группы постоянно остаются в моей памяти — Ги Аттю и Ги Вурша. Второй стал известным анестезиологом. Встречаемся мы нечасто, но я сохраняю прочную память об этих годах товарищества.
Именно в этом домике у Квинсбери-Гейт несколько недель провел со мной Жан Кавайес. Я знал его по Эколь, где он был «главным кациком» (первым из самого старшего выпуска). Мы восхищались им, оставаясь несколько поодаль; он часто встречался с научными сотрудниками, поскольку готовил работу на степень лиценциата по математике. Из тех школьных лет в моей памяти сохранился один-единственный эпизод, прямо связанный с Кавайесом: он обращался к Эмилю Брейе с просьбой взять назад свое письмо об отставке. Эмиля Брейе оскорбил тот факт, что некоторые учащиеся не посещали регулярно его семинар, предназначенный для философов Эколь (основными «виновниками» были Сартр и Низан). Меня поразили пыл, энергия, с которыми Кавайес пытался убедить профессора отказаться от своего решения. Много лет спустя, будучи агреже-ассистентом по подготовке кандидатов на замещение преподавательских должностей, он пригласил меня выступить на тему об Истории на одном из своих семинаров. А затем послал мне письмо, в котором с похвалой отозвался о моем докладе. Накануне войны мы основали вместе книжную серию для научного издательства «Эрманн» («Hermann»). В ней вышла только одна работа — «Теория эмоций» («Théorie des émotions») Сартра.
В Лондоне мы стали друзьями. Он рассказывал мне о своей семье, о своей сестре Габриель Феррьер. Я от всей души восхищался этим философом-математиком, силой его ума, твердостью его моральных устоев. Мы строили планы на будущее. Кавайес был схвачен гестаповцами, его расстреляли. Если бы он остался жить, философское сообщество, интеллектуальное сообщество Франции были бы иными. А я совершил бы меньше ошибок.
И в Лондоне я сознавал, что являюсь евреем, и другие сознавали, что я — еврей. Но несмотря на те слухи, которые распространялись относительно существования антисемитизма в некоторых голлистских кругах, я ни разу не заметил ни малейшего признака антисемитизма, идущего сверху. Лично я не захотел выступать на радио — за исключением особых случаев, таких, например, как смерть Анри Бергсона, — чтобы не давать пищи для вражеской пропаганды. Я испытывал удовлетворение при мысли о том, что возвращусь во Францию таким же неизвестным, таким же бедняком, каким был, когда покинул ее. И в этом отношении мои замыслы удались.
В каком состоянии духа находился я летом 1944 года после Освобождения, накануне своего возвращения во Францию? Какой итог следовало подвести? Я колебался: можно ли считать себя человеком с чистой совестью? Хотя я и не испытал опасностей службы в боевом подразделении, но стал участником нужного дела — издания французского журнала культуры, который распространялся по всему свету тогда, когда голос Франции был заглушен и, хуже того, искажен. По мнению некоторых, этот журнал должен был бы более проявить себя как ортодоксально-голлистское издание, но и сегодня я в этом не убежден. Французы за пределами страны, не менее чем внутри нее, не были четко разделены между двумя абсолютами — Маршалом и Генералом. Журнал послужил экуменическому голлизму лучше, по крайней мере вплоть до 1943 года, чем если бы его превратили в издание, редактируемое в стиле и тоне, принятых верными людьми Генерала.
В то же время я пытался разобраться в самом себе, в своей склонности к одиночеству. Должен ли я вечно находить более или менее хитроумные доводы, чтобы оказываться в стороне, вне всех партий, всех движений? Мне вспомнилось, как в 1933 году один немецкий студент упрекал меня в неспособности