То, что говорили чехи о поляках в частных беседах, не могло не вызывать у меня досаду. Конечно, первые и на этот раз поступали благоразумно. Поскольку Советский Союз будет царить на востоке Европы, рассудок приказывал договориться с Москвой. После окончания войны, принимая одного из посетителей в королевском замке, возвышающемся над Прагой, Бенеш обвел широким жестом город и сказал: «Посмотрите, что я спас». Прага выжила как материальное существо благодаря капитуляции в сентябре 1938 года, которую Бенеш тогда заклеймил. Но, возможно, в глубине своей души он желал этой капитуляции, ответственность за которую ложилась на союзников.
Рассуждения чехов, как кажется, раздражали меня тем более, что они охотно становились в позу превосходства над поляками, людьми, вечно ведущими себя по-ребячески, как романтики, не способными оценить соотношение сил и действовать соответственно ему. Зачем раздувать тлеющие угли? Конечно, польские офицеры были убиты, но каждый день на полях сражений тысячами гибнут советские люди, их число не меньше числа пленников лагеря в Катыни. Следовало смотреть в будущее, то есть в сторону Москвы. На это мы отвечали вопросами: можно ли доверять Сталину, Советскому Союзу? Разве он стал таким же государством, как и другие? Не выйдет ли его империализм за пределы царской России, не будет ли он действовать по ее примеру? Фактически чехи не избежали советского господства — точно так же, как и поляки. Первый раз советские правители захватили власть в Праге 139
с помощью коммунистической партии, ни одному их солдату не пришлось пересекать границу Чехословакии. Во второй раз, двадцать лет спустя, ее режим был «нормализован» войсками Варшавского пакта 140, после того как сами чешские коммунистические руководители попытались этот режим либерализовать.Описываемые годы я прожил во французском окружении, но вошел и в английские круги. «Reform Club» и группа либералов, Лайонел Роббинс и Фридрих фон Хайек приняли меня с радушием, о котором я вспоминаю с признательностью. Не раз приглашал меня к себе Карл Мангейм, который преподавал в Лондонской школе экономических и политических исследований. Моррис Гинсберг, ведущий социолог той же самой школы, спросил меня перед концом войны, не соглашусь ли я занять должность, которая скоро стала бы должностью
Разумеется, я мог бы жить и в какой-либо другой стране, в Великобритании или Соединенных Штатах, стать там добропорядочным гражданином. Но я не обрел бы там второго отечества. Язык, символы, эмоции, все связи, делающие человека членом какого-либо сообщества, зарождаются в первые годы жизни; если эти связи разорваны, мы чувствуем себя так, как если бы лишились какой-либо незаменимой части своего существа. Многие французские евреи не простили Франции принятия статуса евреев; или, точнее, эти законы отделили их от
Я познакомился со многими лондонскими французами, с сотрудниками Французского института: у меня завязалась тесная и нежная дружба с Луизой Верье. Среди тех, кто воевал в Африке и возвратился в Лондон, я вновь увидел генерала Эдуара Корнильон-Молинье, пилотировавшего самолет Андре Мальро во время его воздушной экспедиции в столицу страны царицы Савской. Он был уроженцем Ниццы, провансальцем, жившим неподалеку от итальянской границы, любил рассказывать «потрясающие истории», но никогда не хвастался. Наоборот, будучи одним из тех немногих французов, которые в качестве летчиков-истребителей участвовали в обеих войнах — 1914–1918 и 1939–1940 годов, — он никогда не говорил о своих подвигах, о сбитых вражеских машинах. Более того, Корнильон-Молинье скрывал свой талант музыканта, скрипача. Не распространяясь о том, что было лучшего в нем, экспансивный в том, что касалось успехов иного рода, он был для Сюзанны и для меня несравненным другом, верным, бескорыстным, всегда готовым помочь.