М. Поланьи расстался с научными исследованиями ради того, чтобы лучше реализовать себя и чтобы служить другим людям. Защита свободы — свободы ученых, но также и простых граждан — значила для него и для всех больше, чем научное открытие, которое рано или поздно сделает вместо него кто-то другой. Его собственное самоосуществление не было связано с признанием со стороны специалистов, будь то химики или философы, это самоосуществление зависело лишь от признания собственной совестью, от своего внутреннего голоса; общение с Майклом приносило успокоение и в то же время обогащало именно благодаря присутствию духа, который мы в нем обнаруживали. Разумеется, его никогда не покидали приветливость, радушие. Но и другие выдающиеся люди демонстрируют подобные качества. Поланьи нечто прибавлял к ним. Его радушие никогда не относилось к человеку как какому-то рядовому существу, оно было обращено к человеку, представляющемуся единственным, сразу же чувствующему свою включенность в его личность. Мы сравнительно часто беседовали; думаю, между Поланьи и мной завязалась дружба. Для юбилейного сборника, который готовился по случаю его семидесятилетия, я написал очерк под названием «Макс Вебер и Майкл Поланьи» («Max Weber et Michael Poleanyi»), Полагаю, он понравился Поланьи, я получил от него благодарственное письмо, которое бережно храню. Последняя наша беседа состоялась в Оксфорде, на следующий день после того, как я получил степень доктора
Один английский писатель в книге о попутчиках коммунизма[123]
сравнил в общих чертах «Конгресс за свободу культуры» и организации, которые создала и которыми манипулировала компартия. По обе стороны председательские посты занимали выдающиеся личности, в одном случае К. Ясперс, в другом — Жолио-Кюри, а до войны — Андре Жид, ангажированные писатели или ученые, партийные активисты. За формальным сходством скрываются коренные различия. В рамках «Конгресса…» мы никогда систематически не защищали американскую дипломатию или американское общество. На собрании в Милане в 1955 году между нами разгорелась полемика, одни подчеркивали и почти превозносили экономические достижения советского строя, другие же ставили под сомнение победные сообщения статистики. Для «Прёв» мы писали так же, как для любого другого журнала. Действительно, у нас было нечто общее — неприятие коммунизма. Но плюралистический антикоммунизм, включавший социал-демократов на одном конце и консерваторов — на другом, отличался по своей природе от просоветизма организаций интеллектуалов, обреченных на приукрашивание истины (если прибегнуть здесь к литоте).Вернемся к моей журналистской деятельности в «Фигаро». По сравнению с американскими «колумнистами»[124]
я сравнительно редко путешествовал, даже в течение десяти лет профессиональной журналистской работы. Как я сказал, единственный раз Пьер Бриссон попросил меня выехать на место события в 1951 году — «освещать» конференцию в Сан-Франциско, посвященную подписанию мирного договора с Японией. Исход мнимой дипломатической битвы ни у кого не вызывал сомнения. Все государства, за исключением сателлитов Советского Союза, следовали в то время за Соединенными Штатами. Советские представители не питали никаких иллюзий. Заголовки американских газет — во всю ширь первой страницы («шесть колонок на первой полосе») — гласили: «100 против 3». Журналисты спрашивали друг друга, почему советские представители искали здесь поражения. Я ответил полусерьезно корреспонденту «Нью-Йорк таймс»: «Потому что они не забыли уроков Ленина в „Детской болезни ’левизны’ в коммунизме“». Мой собеседник без тени улыбки поинтересовался, где он мог бы в Вашингтоне откопать этот драгоценный труд.Я достойно справился с этим новым испытанием — «репортерством». Главная трудность заключалась в том, что почти невозможно было достать пишущую машинку. Мой друг Николя Шатлен, постоянный корреспондент в Вашингтоне, выручил меня, проявив свою привычную любезность. По правде говоря, перелет из Сан-Франциско в Даллас запечатлелся в моей памяти сильнее, чем три дня, проведенные на конференции. Самолет, на котором летела часть французской делегации, попал в бурю, превратившую нас на несколько часов в человеческие развалины, слишком слабые, чтобы испытывать страх. За одним, однако, исключением: Жак и Лоранс де Бурбон-Бюссе, прижавшись друг к другу, стойко сопротивлялись безумным метаниям соломинки, чудом продолжавшей упорно держаться в воздухе.