Первым было то, что нам троим — Круасси, Шатийону и мне — доставляло большое удовольствие каждый вечер потешаться над рогоносцем; слишком поздно пришлось мне убедиться в этом случае, как потом я убеждался не раз, что в делах важных еще более, чем во всех других, должно остерегаться тешить себя шуткой — она отвлекает, рассеивает, усыпляет; эта склонность к шутке не однажды дорого обошлась принцу де Конде. Второе обстоятельство, озлобившее меня против Лионна, состояло в том, что по окончании конклава, как он сам впоследствии рассказал мне в Сен-Жермене, он, следуя особенному повелению двора, послал курьера Ла Борна, служившего при Мазарини, во дворец Нотр-Дам-де-Лоретт, где я жил, с официальным приказом всем подданным французского Короля, состоявшим у меня на службе, под угрозой быть обвиненными в оскорблении Величества, покинуть меня как ослушника Его Величества и изменника отечеству. Выражения эти меня разгневали; имя Короля спасло посланца от оскорбления, но шевалье де Буа-Давид, молодой повеса из моих приближенных, бросил ему вдогонку несколько слов, поминая в них рога, что весьма подходило к случаю. Так слово иной раз влечет за собой последствия куда более важные, нежели поступок; наблюдение это многократно заставило меня напоминать самому себе, что в делах важных должно тщательнейшим образом взвешивать слова самые незначительные. Но возвращаюсь к письму, которое Краусси доставил мне в Гротта-Феррата.
Оно меня удивило, но то было удивление, не смутившее моего покоя. Я всегда замечал, что все невероятное оказывает на меня подобное впечатление. Не то чтобы я не знал, что невероятное часто оказывается правдой; но, поскольку предвидеть его невозможно, оно никогда меня не задевает; к происшествиям подобного рода я отношусь как к грому среди ясного неба — явлению необычному, но могущему случиться. Мы, однако, втроем — Круасси, аббат Шарье и я — долго обсуждали письмо Лионна. Я послал аббата в Рим сообщить о его содержании кардиналу Аццолини, — тот не придал значения словам папы, на которые возлагал такие надежды Лионн, и в беседе с аббатом Шарье умно и тонко заметил, что убежден: Лионну выгодно скрыть или, точнее, умалить и принизить в глазах французского двора пожалование мне
По прибытии в Рим, следуя советам, какие друзья дали мне перед моим отъездом из города, я объявил, что почтение мое к имени Короля столь безгранично, что я стерплю все без изъятия от тех, кто хоть сколько-нибудь облечен его полномочиями; не только г-н де Лионн, но даже г-н Геффье, простой французский соглядатай, вольны вести себя со мной как им вздумается: я буду всегда оказывать им при встречах всю возможную учтивость; что до моих собратьев-кардиналов, я и с ними намерен держаться того же поведения, ибо уверен: нет в мире ничего, что могло бы избавить духовную особу от обязанности блюсти, включая и наружные их знаки, дружбу и христианскую любовь, каким надлежит царить между пастырями. Заповедь, начертанная в Евангелии, а стало быть, стоящая выше всех правил церемониала, учит меня, что я не должен считаться с ними старшинством; я буду равно уступать им дорогу, невзирая на то, отвечают они мне тем же или нет, приветствуют они меня или нет; в отношении же частных лиц, не облеченных правом действовать от имени Короля, которые позволят себе не воздать в моей особе почести, должные пурпуру, мне придется вести себя по-иному, ибо в противном случае достоинство сана понесет урон, ведь миряне не преминут вывести отсюда заключения, от которых потерпят ущерб прерогативы Церкви; но, поскольку по натуре моей и в силу моих правил мне ненавистно всякое насилие, я запрещу своим людям чинить его в отношении тех, кто первыми окажут мне непочтение, и прикажу только подрезать поджилки лошадям, впряженным в их кареты. Надо ли вам говорить, что подвергнуться подобному оскорблению охотников не нашлось. Большинство французов уступали мне дорогу; те же из них, кто считал своим долгом подчиниться приказу кардинала д'Эсте, старательно избегали на улицах встречи со мной.