Поймите меня хорошенько: я так любил мадам Сару в детстве, так восхищался ею, питал к ней столько уважения и столь глубокую нежность, когда стал постарше, что всякая критика в её адрес всегда была мне крайне не по душе. Когда с юмором рассказывают о её жизни, как это сделал недавно Рейнальдо Хан, это ещё куда ни шло. Когда шутливо, со всеми подробностями — как сделал это в своём прелестном «Дневнике» Жюль Ренар — описывают её дом, её застолья, её удивительные приёмы, её причуды, её экстравагантные выходки, её несправедливые поступки, её сногсшибательные выдумки — что ж, каждый имеет право писать, как видит, и я первый готов смеяться этим шуткам. Когда — как это с таким юмором и тактом умел делать мой отец, рассказывают всякие забавные театральные байки, которые показывают эксцентричность её характера и неизменность таланта — разумеется, мне это по вкусу, я за. Но когда Сару Бернар смеют сравнивать с другими актрисами, когда ставят под сомнение её дарование или хулят — это не просто кажется мне чудовищным святотатством, я просто не в состоянии терпеть этакое безобразие.
Жюль Ренар писал: «Мне скучно читать тех, кто не любит Виктора Гюго, пусть даже они и не говорят об этом прямо». Я обожаю это замечание, и чувствую то же самое в отношении иных молодых актёров, которые с неподдельным волнением задают себе дурацкий вопрос, а «что было бы», вернись сегодня на подмостки Сара Бернар! Они считают, будто Сара Бернар — актриса «своего» времени. Надо же быть такими глупцами! Им ведь невдомёк, что, вернись нынче Сара Бернар, она стала бы актрисой «их» времени.
Есть в Искусстве категория неземных радостей, столь глубоких и столь возвышенных, что мы навеки обязаны за них той или тому, кто нам их подарил.
В семейном кругу
Не знаю, было ли во мне изначально заложено чувство семьи, но вынужден признаться, оно явно не получило должного развития. И тут нет моей вины. Каждый из нас принадлежит двум семействам, одно со стороны матери, другое со стороны отца, но, когда эти два семейства разъединены разводом, всё, что слышишь в одном по поводу другого, весьма мало способствует зарождению этого семейного чувства, по идее сотканного из нежности и уважения.
Своего деда со стороны отца я не знал — или, если и знал, во всяком случае, не сохранил о нём ни малейших воспоминаний, ведь, когда он умер, мне было всего пять или шесть лет от роду. Правда, отец иногда рассказывал о нём. Но никогда не говорил о нём подолгу. Он говорил о нём всего пару-тройку слов, откуда я сделал вывод, что, должно быть, дед мой был весьма немногословен.
О бабушке со стороны матери у меня сохранились довольно смутные воспоминания. Говорили, что она была сама кротость и исполнена здравого смысла. Всякий раз, вспоминая о ней, мой дед говорил: «Моя бедная Луиза...», что давало мне основание думать, что, должно быть, он не сделал её слишком счастливой.
Лучше, хоть и не могу сказать, чтобы по-настоящему хорошо, знал я свою бабушку с отцовской стороны.
В глазах двенадцатилетнего мальчика, каким был я в ту пору, это была тучная, немощная, с трудом передвигающаяся старая дама, чья тяжеловесная важность явно внушала нам куда больше страха с примесью изумления, чем нежности.
Мы с братом наносили ей визиты каждое воскресенье, в конце дня. Нас там уже поджидали два стула, придвинутые к карточному столику, за которым наша бабушка раскладывала бесчисленные пасьянсы. Она как на троне восседала в своём кресле, с самого утра разодетая к вечерней трапезе, и чтобы мы, упаси Бог, не сбили её кружевную наколку, нас обучили искусству осторожно подставлять ей под поцелуй свои безразличные лбы.
Она задавала нам пять-шесть вопросов насчёт состояния нашего обучения, после чего мы, откланявшись, довольно быстро удалялись.
Было такое впечатление, будто между нею и нами существовал какой-то негласный уговор. Да-да, всё проходило так, как если бы однажды она сказала нам: «Послушайте, внучата, ваши воскресные визиты ничуть не развлекают меня и ещё меньше забавляют вас, поэтому, если вы не против, сделаем их как можно короче!»
Впрочем, эти дневные визиты были делом чисто протокольным, ведь каждое воскресенье мы ужинали в её доме. Стало быть, к семи вечера мы снова возвращались туда. Всё семейство собиралось вокруг неё, и её переход из гостиной в столовую был не лишён известной помпезности. На самом деле просто она передвигалась с большим трудом, что и производило на нас впечатление какой-то торжественности. Её старший сын, наш дядя Эдмон подавал ей руку, она опиралась на неё, и три десятка шагов, которые ей надо было сделать, чтобы пересесть из одного кресла в другое, занимали у неё добрых пять минут. Пять минут, в течение которых мы хранили молчание, почтительно не сводя с неё глаз.
Когда я говорю, что вся семья была в сборе, это не совсем правда, ведь там не хватало как раз его, Его, её любимца — моего отца. Его никогда не было там по воскресеньям, ведь теми вечерами, как и всегда по вечерам, он играл, а семейные застолья чересчур длинны, если ты играешь в театре.