Этих впустить. Другим наружу не терпится. Туда-сюда, туда-сюда… Случалось открывать двери по пятьдесят раз кряду. При этом я шепотом, только для себя самого, повторял: «Выходите! Входите! Входите! Выходите!..» И у меня было такое впечатление, будто все они подчиняются моей воле, и это я создаю весь этот круговорот!
А сложенные вдвое письма, а любовные записочки, что передавали мне эти благородные господа! Порой у меня в кармане их скапливалось по пять-шесть разом.
— Ступай-ка немедля передай это даме, знаешь, той, что в красной шляпке…
— Последи-ка за той дамочкой, брюнеткой, что разговаривает у кассы с пожилым господином, и когда она будет одна…
Ах, стоило мне только захотеть — или ошибиться невольно, сколько драм, сколько разочарований!
Однако подобного промаха я не совершил бы ни за какие блага на свете — слишком уж нравилось мне это занятие! Быть участником амурных историй, посредником в любовных тайнах, знать, что ты единственный посвященный — ах, это же волнительней не придумаешь! Черт возьми, ведь хочешь не хочешь, а это ведь мне суждено было первым узнавать обо всем — и господину, написавшему письмецо, лишь после меня становилось известно, сказала ли дама сердца «да» или «нет»…
Порой, конечно, не по злому умыслу, а просто из какого-то дьявольского лукавства, я не спешил сразу доставить ответ. Хранил для себя. Запрячешься куда-нибудь в темный уголок и смакуешь каждое словечко. Выходит, эта смазливая дамочка сказала «да»! Стало быть, она готова заняться с ним «этим», о чем просил ее господин. А то, о чем он ее просил, это, ясное дело, то самое занятие, то самое пресловутое развлечение, о котором только и разговору в комнате для прислуги, о котором говорится во всех этих записочках, у которого столько разных названий — одни приятно ласкают слух, другие определенней, но вызывают отвращение. И чтобы заниматься «этим», предаваться этому развлечению, они спрячутся от всех — в постели. Ах, как же я завидовал ему, этому счастливцу!
Ну когда же настанет мой черед?
Может быть, скоро.
Потом, взволнованный, весь красный от смущения, я шел к нему. Однако, поскольку я сгорал от ревности, мне доставляло удовольствие помариновать его еще немножко.
— Ну что? — не терпелось ему.
— Да понимаете… так уж получилось… в общем…
И я начинал тянуть резину, томить клиента:
— Значит, передал я этой даме письмецо…
— Короче, ну и что?..
— В общем, эта дама… как бы получше сказать… сразу будто даже ничего не заподозрила… открывает, значит, конвертик… читает себе, читает…
— Ну а дальше, дальше-то что?..
— А дальше… господи… этак с минуту на меня поглядела… и велела вам передать, что согласна!
— Что ж ты тянул, поганец ты этакий!
И пока он шарил в кармане в поисках чаевых, я угадывал в его глазах, что он уже видел ее голой — и мне тоже он казался без ничего!
А когда, двумя часами или пятью минутами позже, она семенила к нему в 37-й, 112-й или, на худой конец, в 310-й номер, я тоже спешил туда, приникнуть ухом к двери, а глазом к замочной скважине, дабы подглядеть, что они будут делать, и подслушать, что они будут говорить друг другу…
Глава пятая
Париж
После Трувиля был Париж — Париж, который мне суждено было тогда увидеть впервые.
По рекомендации влиятельного метрдотеля мне удалось без труда получить место грума в отеле «Скриб» — при условии, что снова вернусь к работе в Трувиле, как только там опять начнется курортный сезон.
Ах, Париж, Париж!
Должен признаться, он произвел на меня большое впечатление, хоть не скажу, чтобы очень благоприятное. Нет, на мой взгляд, чересчур уж там было людно. Или, вернее сказать, народу больно много, всякого-разного, прямо великое множество. Слишком много богатых, слишком много бедных, слишком много девиц на тротуарах, слишком много работяг и слишком много безработных. Слишком много величавости и убожества. Слишком сыро, когда дождь, слишком душно, когда жара, а как зима приходит, то зябко, не стерпеть.
Думаю, просто он оказался для меня слишком большим, слишком красивым, этот Париж. Мне понадобились многие недели, даже месяцы, пока я не проникся величием этого города — а чтобы по-настоящему поддаться его чарам, потребовался не один год.
В сущности, думаю, надо быть «оттуда», быть парижанином, чтобы льстить себя мыслью, будто знаешь этот город. А поскольку я уже больше не отношусь к их числу, то позвольте мне сказать:
— Я знаю его: я был парижанином!
Если бы меня вдруг сейчас спросили, что такое Париж, я бы не мешкая ответил:
— Столица Франции и самый прекрасный город в мире.
А потом, поразмыслив, добавил бы:
— И кое-что другое. Кое-что поважней.
И попытался бы пояснить свою мысль.
Я сказал бы: