Я родился в конце 1922 года, через месяц после «марша на Рим», и жил до шестнадцати лет в фашистской Италии. Эти годы итальянской жизни были для моего существования столь обычными и беззаботными, настолько лишенными событий, что я нахожу затруднительным сказать, что же было особенного в фашизме.
Те, кто пережил ситуации, которые воспринимались как нечто привычное и нормальное, и это затуманивало ощущение экстраординарности тех ситуаций, могут острее чувствовать обратное. Я никогда не должен был принимать режима Муссолини — я родился в нем. В качестве полностью ассимилированного еврея и итальянского гражданина, выросшего в политическом режиме, который и моя семья, и все мои друзья приняли без всяких оговорок, я рассматривал фашизм как единственно возможную форму существования. Я не осознавал его особенностей, потому что у меня не было возможностей сравнивать его с иными политическими системами. Это может показаться невероятным, но впервые я услышал о социализме как о политической реальности в 1939 году в кибуце в подмандатной Палестине. Что же касается демократии, то я знал, что это приходящая в упадок плутократия, и не мог понять — хотя это и не интересовало меня ни в малейшей степени, — как она еще умудряется до сих пор существовать.
Этот детский опыт полной адаптации к окружающей среде сегодня помогает лучше понимать ситуации, оказавшиеся для многих непостижимыми: способность, к примеру, израильтян жить нормальной жизнью в нескончаемом военном положении, способность граждан-солдат выдерживать регулярные призывы в армию в качестве резервистов, а зачастую и получать удовольствие от этих призывов; способность женщин и мужчин любить, работать, покупать и продавать в таком опустошенном гражданской войной городе, как Бейрут.
Фашистские организации, к которым я принадлежал в детстве — «Балилла» и «Авангардисты», — были неотъемлемой частью школьной системы. Я уважал их так же, как я уважал своих учителей в королевской гимназии. Учителя не вмешивались в мою личную жизнь. Я был нужен им для ежегодных показательных выступлений по гимнастике, а моими мыслями они не интересовались. В любом случае записки от матери, написанной ее красивым почерком на изготовленной вручную бумаге «Фабриано» с ее именем, изящно выгравированным в левом верхнем углу, было достаточно, чтобы отпустить меня, без вопросов, к зубному врачу, на теннисный корт или урок иврита. Я не помню ни одного случая — ни в школе, ни за ее пределами, — когда я бы почувствовал неловкость из-за того, что был евреем. Я был убежден, что мое еврейство — угощение, не отличающееся от мармелада «Чирио», тем более что я был объектом постоянной зависти школьных товарищей, так как по «религиозным соображениям» мне разрешалось отсутствовать на скучных уроках гимназического священника.
Иудаизм, исповедуемый в нашем доме, не налагал никаких особых обязательств. За исключением того, что по четвергам после обеда я ходил на уроки в талмуд тора, чтобы готовиться к бар мицве. Быть евреем было для меня ничуть не более обременительным, чем быть католиком или протестантом. Суббота протекала, как и всякий другой день: с утра школа, а после обеда — верховая езда и фехтование. Не было никакой особой пищи, которую ели бы или избегали есть, ни в доме, ни за его пределами. Как еврей я был освобожден от посещения воскресной утренней мессы и не должен был соблюдать сорокадневный пост, но моя мать всегда заботилась о том, чтобы по пятницам на стол подавали рыбу «из уважения к слугам». Еврейские праздники Рош а-Шана и Йом Кипур обычно приходились на конец летних каникул. Я проводил их в горах, играя в индейцев и ковбоев. Отец на целый день уединялся в своей библиотеке, читая большой молитвенник в переводе на итальянский; обычно он звал нас к себе ближе к вечеру в Йом Кипур, чтобы прочитать нам историю Ионы. Этим все и исчерпывалось.