Его слова были серьезными и вескими, без риторики и иллюзий. Они открыли передо мной гораздо более широкое поле зрения и понимания того, что нам надлежит сделать. Слушая его, я понял, что есть и другие пути, не только труд на земле, который нам превозносили в школе, есть и пути индивидуума, и вовсе не обязательно давящий коллективный образ жизни кибуца. Я чувствовал, что смогу найти для себя более широкое поле деятельности, где каждому есть место для славы. И вот, лежа в тени эвкалипта на железнодорожной станции, в отдалении от товарищей, обсуждающих, как обычно, перспективы жизни в кибуцах, куда они вступят по окончании школы, я продолжал думать о речи офицера Хаганы, и меня внезапно охватила тайная радость. Наконец-то мне предстояло принять первое самостоятельное решение в своей жизни: записаться добровольцем в британскую армию, чтобы потом быть готовым к войне евреев за евреев, как это сделал в Уругвае Итальянский легион Гарибальди. Бросив школу, я надеялся сломать скорлупу, внутри которой я жил до сих пор, и вырваться из душащей атмосферы скучных занятий агрикультурой, из коллективного общества, к которому не испытывал никакой симпатии. Вступив в армию, повторял я себе, я сумею и выполнить национальный долг и найти свою собственную судьбу. Когда, приближаясь к станции, запыхтел паровоз, я уже чувствовал себя другим человеком, отличным от прочих обитателей этого маленького школьного мира и непохожим на того подростка, который меньше двух лет тому назад уехал из Италии, но еще не порвал со своим итальянским прошлым.
В тот день, когда немцы положили конец сербскому королевству Карагеоргиевичей, я присягнул на верность королю Англии, императору Индии и защитнику чужой мне веры. Взамен он дал мне десять серебряных шиллингов, военную форму цвета хаки, пробковый шлем, ботинки, три пары шерстяных носков и маленький подсумок с куском мыла, зубной щеткой, иголками, нитками, несколькими металлическими пуговицами и походной аптечкой.
«Смир-но!» — рявкнул шотландский капрал. Я вскочил, как автомат, и вытянулся перед тремя старшими офицерами, составлявшими трибунал. За ними следовали военные прокуроры и гражданские адвокаты с черными лентами, перекинутыми через одну руку, и с париками в другой, готовые отправлять правосудие. Арабский арестант и двое его конвоиров тоже стояли по стойке «смирно» на пожелтевшей траве маленького газона. Из пикапа, эскортируемого военной полицией, выводили группу арестантов явно поважнее араба, потому что им было предоставлено право на защиту. Среди них стоял и капрал Аттиа из моей части, здоровенный парень двадцати четырех лет, как всегда элегантный в своей свежевыглаженной форме, черные волосы блестят от бриллиантина. Его наглая улыбка всегда раздражала меня, но работала безотказно для завоевания сердец продавщиц. Он прошел мимо меня в полной уверенности, что я солгу в его защиту, и бросил на меня наглый, презрительный взгляд.
С того дня, как я попал в этот взвод, я возненавидел его за те трюки, которые он как командир отделения проделывал со мной, и за его дурацкие шутки. Когда меня произвели в ефрейторы, он заорал посреди столовой для младшего состава, что я должен сделать себе лычки из макарон. Все дружно заржали. Я не отреагировал, потому что мы находились в состоянии войны с «макаронниками» и я не мог защищать Италию. Теперь я предпочел не думать об этом; если я позволю старой злой обиде овладеть собой, мне не удастся врать так убедительно, как мне было предписано. Аттиа, другие арестанты и их конвоиры исчезли в сторожке, а я в ожидании вызова вернулся на скамейку, чтобы вновь погрузиться в свои мысли и мечты.