Он объяснил, что Ганди для победы достаточно просто ждать: никто не в состоянии контролировать полмиллиарда мужчин и женщин в их собственной стране. Сионизм же должен создавать свободный народ и страну в одно и то же время. Беконная забастовка лишний раз показала, какая путаница у нас в мыслях. «У сионистского движения, — продолжал Цви, — два лица. Одно повернуто вовне, другое — внутрь; одно ищет политическую независимость, другое социальную революцию. Наша трудность в том, что мы хотим быть как все и в то же время отличаться от всех, то есть быть лучше. Мы заинтересованы в реализации мессианской мечты больше, чем в реализации политического плана. Сионист хочет отличаться от еврея и одновременно возложить себе на плечи всю еврейскую историю. В религиозной традиции, против которой мы только что восстали, может быть немало суеверий, но в ней же заложены корни наших законных прав в Палестине. Те, кто хочет заменить наши права на эту землю новыми, исторически и морально сомнительными, рискуют, как говорят англичане, выплеснуть ребенка из корыта вместе с водой. Наше несчастье в том, что мы потеряли терпение ждать, пока придет Мессия и вытащит нас из наших бед, а сионисты решили самостоятельно выполнить за него этот труд. Слышал ли я, спросил он, о писателе по имени Агнон? „Он живет в Иерусалиме и провозглашает, что в тот день, когда мы получим государство, мы потеряем Мессию навечно“, — сказал Бен-Йосеф и добавил, что не любит много думать об этих проблемах — они слишком велики для него. Если Бог Израиля любит, как верят многие, являться миру в ходе истории, то та история, которую сейчас пишет война, должна дать Ему много возможностей открыть Свое лицо избранному Им народу. Мы живем в паршивое время: душа разъедена не столько злом, сколько пассивностью индивидуализма по отношению к коллективному действию. „Есть ли большая фантасмагория, — спросил меня Бен-Йосеф, — чем тишина этого бунгало, окруженного цветочными клумбами посреди военного лагеря, где мы вдалеке от опасности играем в солдат, сознавая — и в то же время оставаясь невредимыми, — в каком аду горят люди? Сидя здесь, мы имеем наглость прикидываться, будто идем их освобождать. Есть ли что-нибудь абсурднее, лживее? Есть ли больший грех, чем то, что мы пьем пиво и жрем бекон, когда в Европе миллионы умирают с голоду, когда наш народ в буквальном смысле слова горит на кострах, устроенных нацистской инквизицией во славу арийских богов?“ У него, Бен-Йосефа, есть личное противоядие — его музыка и его аккордеон. „Клоун остается клоуном, — сказал он мне с грустной улыбкой, — даже если он одет в хаки“».
Его грусть была моей грустью, и его боль — моей болью: чувствовать себя клоуном, не имея терпения дождаться, пока цирк, куда ты вступил, закроет свои двери.
Однажды, после трех или четырех месяцев сопровождения колонн снабжения и выстаивания на часах в песках, я решил поехать в кибуц Гиват-Бренер и поговорить с Энцо Серени. Я знал, что он вступил в британскую военную разведку, но ничего не слышал о его разногласиях с начальством в Каире. Если бы я знал о них, то, наверное, говорил бы с ним иначе, но я был настолько занят своими проблемами, что не замечал его забот. Как бы то ни было, Энцо находился в кибуце, погруженный в размышления о своем бездействии, и планировал дерзкие операции, которые в конце концов привели его к гибели в 1944 году в тылу немецких войск в Италии.
Я нашел его сидящим в маленькой кибуцной библиотеке, зарывшимся в старые европейские газеты. Сразу же, не сходя с места, я сказал ему, что сыт по горло военной службой и уже готов дезертировать, если не найду возможность перевестись в часть, где смогу делать что-нибудь более интересное и полезное для войны против нацистов. Серени слушал меня, не перебивая, но выказывая при этом явные признаки нетерпения. Под конец он был настолько раздражен, что почти заорал на меня, он, чью вежливость и учтивость я хорошо знал. Серени сказал, что ничего для меня сделать не может, но даже если бы и мог, то палец о палец не ударил бы для этого. Кто я такой, чтобы требовать особого к себе отношения? Что я сделал в жизни, чтобы ожидать от нее больше других? Кто дал мне право использовать эту чудовищную войну, где погибает и еврейский народ, и полчеловечества, для удовлетворения своих амбиций? Чего я ищу, сказал он (и справедливо!), если не собственного продвижения вместо успеха общего дела? Неспособный связать себя с коллективным трудом, я теперь пытаюсь убежать из армии так же, как убежал из кибуца и из сельскохозяйственной школы. Я забыл, что нельзя ничего построить без терпеливого самоуничижения, без которого невозможно общее дело.