Дилемма, любовно упрощенная и перевернутая Мерфи, заключалась, следовательно, ни больше ни меньше как в фундаментальном вопросе большого мира и мира маленького, который пациенты решали в пользу последнего, психиатры поднимали ради первого, а сам Мерфи оставлял нерешенным. Фактически — он оставался нерешенным только фактически. Свой голос Мерфи уже отдал. «Я не принадлежу к большому миру, я принадлежу к маленькому», — это была у него старая песня, так же как и убеждение, два убеждения, сначала негативное. Как ему выносить фиаско, не говоря уже о том, чтобы искать подобных случаев, когда однажды он уже лицезрел блаженных идолов своей пещеры? На прекрасном бельгийско-латинском языке Арнольда Гейлинкса это будет:
Но было недостаточно ничего не хотеть там, где сам он ничего не стоил, как недостаточно предпринимать дальнейшие шаги, отрекаясь от всего, что лежало за пределами интеллектуальной любви, в сфере которой он только и мог любить себя, ибо только там он и был достоин любви. Этого было недостаточно раньше, и никаких признаков достаточности не проявлялось и теперь. Эти настроения и другие вспомогательные приемы, обращавшие им на службу каждое доступное средство (напр., кресло-качалку), могли сдвинуть дело в нужную сторону, но не вбить последний клин. Вопрос этот по-прежнему заставлял Мерфи разрываться, как об этом свидетельствует его достойная сожаления приверженность к Селии, имбирю и т. д. Средства вбить последний клин у него отсутствовали. А что, если б ему удалось вбить последний клин теперь, на службе у клана Клинчей?! Вот это и впрямь было бы прелестно.
На частые выражения, по-видимому, боли, гнева, отчаяния, а фактически и на все обычные эмоции, которым давали волю некоторые пациенты и которые выдавали присутствие ложки дегтя в бочке меда Микрокосма, Мерфи либо не обращал внимания, либо заглушал их так, чтобы придать угодный ему смысл. Поскольку эти всплески в большей или меньшей степени обнаруживали те же черты, что в настоящее время отмечались в Мэйфэре или Клэпеме, из этого не следовало, что они были вызваны аналогичными причинами, как и то, что можно судить об обитателях этих районов по мрачному покрову меланхолии. Но даже если за этими подобиями следствий соответствующих причин могли просматриваться Итон и Ватерлоо, даже если пациенты действительно иногда чувствовали себя так же паршиво, как они иногда выглядели, это отнюдь никак не порочило того маленького мира, где, согласно исходным убеждениям Мерфи, они, каждый в отдельности и все вместе, отменно проводили время. Всего-то и нужно было, что просто отнести их возбужденность не на счет какого-либо изъяна в их замкнутости в самих себе, а на счет того, что вложено в нее врачевателями. Меланхолия меланхолика, приступы ярости маньяка, отчаяние параноика были, несомненно, так же мало автономны, как длинное, жирное лицо немого. Если оставить их в покое, они были бы счастливы, как Ларри, уменьшительное от Лазаря, чье воскрешение казалось Мерфи, пожалуй, единственным случаем, когда Мессия перегнул палку.
С помощью таких и даже менее надежных конструкций он спасал свои факты от давления тех, что имели хождение в Приюте милосердия. Побужденный всеми этими жизнями, заточенными, как он по-прежнему упорно считал, в своем разуме, он усерднее, чем когда-либо, трудился над возведением своего собственного воздушного каземата. Особенно поддерживали его в этом, а также в убеждении, что он нашел наконец духовно близких себе людей, три фактора. Первый — это абсолютная безучастность шизоидов на высшей стадии болезни перед лицом самых безжалостных терапевтических налетов. Второй — это камеры с мягкой обивкой. Третий — его успех у пациентов.
Первый из них, после всего, что было сказано о собственной зависимости Мерфи, говорит сам за себя. Какую более сильную встряску можно дать опустившемуся человеку, погрязшему в большом мире, чем явить пример жизни, по всей видимости неопровержимо реализованной в малом?
Камеры с мягкой обивкой намного превосходили все, что он только мог себе вообразить в плане внутренней обители блаженства. Три измерения, слегка вогнутой формы, имели такие изысканные пропорции, что отсутствие четвертого было едва заметно. Нежный, светящийся, зеленовато-серый цвет надувной обшивки, которой был выстлан каждый квадратный дюйм потолка, стен, пола и двери, придавал некое правдоподобие той истине, что человек есть пленник воздуха. Температура была такая, что лишь абсолютная нагота могла отдать ей должное. Никакая система вентиляции не рассеивала как будто иллюзию вдыхаемого вакуума. Помещение, подобно монаде, было без окон, кроме глазка со шторкой в двери, в котором в течение двадцати четырех часов регулярно и через короткие интервалы появлялся или же обязан был появляться здравомыслящий глаз. Мерфи никогда не удавалось вообразить в узких пределах домашней архитектуры более заслуживающего похвал воплощения того, что он без устали продолжал называть малым миром.