К покушению на самоубийство посредством апноэ прибегали часто, особенно приговоренные к смерти. Тщетно. Это физиологически невозможно. Но в Приюте милосердия не были расположены идти на ненужный риск. Мистер Эндон настаивал, что если он когда-нибудь вообще совершит самоубийство, то только посредством апноэ и никак иначе. Он говорил, что его голос и слышать не желал о других способах. Но доктор Килликрэнки, член Кор. мед. службы родом с Внешних Гебрид, поднаторел в делах с шизоидными голосами. Такой голос не был похож на реальный, в данный момент он говорил одно, а в следующий — что-то совершенно другое. Не был он и вполне убежден в отношении невозможности самоубийства посредством апноэ. Доктора Килликрэнки слишком часто обводила вокруг пальца изобретательность органической материи, чтобы он когда-нибудь еще стал проводить черту Канута.
Мистер Эндон был шизофреник самого приятнейшего рода, по крайней мере, с точки зрения целей такого смиренного и ревностного человека, не принадлежащего к кругу избранных, как Мерфи. Состояние покоя, в котором он проводил свои дни, хотя время от времени и углублялось до такой степени, что какой-нибудь жест мог надолго очаровательно застыть, никогда не становилось столь бездонным, чтобы подавить всякое движение. Его внутренний голос не произносил ему речей, он был спокойный и мелодичный, нежный
Его маленькое тело отличалось совершенством во всех своих частях и чрезвычайной волосатостью. Очень тонкие, правильные черты его лица были обворожительны, цвет лица оливковый, за исключением тех мест, где из-за бороды оно отливало синевой. Над черепом, большим для любого тела, а для этого громадным, вздымалась шапка жестких черных волос, разделенных на темени широкой ослепительно белой прядью. Мистер Эндон никогда не одевался, а слонялся по палатам в великолепном халате из алого виссона[70], отделанном черной тесьмой, черной шелковой пижаме и остроносых неомеровингских туфлях цвета густого пурпура. Его пальцы, унизанные кольцами, сверкали. В своем маленьком кулачке он крепко сжимал окурок великолепной сигары, различной — в зависимости от часа — длины. Мерфи зажигал ее для него утром и продолжал зажигать на протяжении всего дня. Однако вечером она все еще оставалась недокуренной.
То же самое и с шахматами, единственным легкомысленным занятием мистера Эндона. Утром Мерфи, как только он появлялся, расставлял фигуры в тихом уголке «развалин», делал первый ход (так как он всегда играл белыми), уходил, возвращался ко времени ответного хода мистера Эндона, делал второй ход, уходил и так далее весь день напролет. Они редко встречались за доской. Самое большое на одну-две минуты позволял себе задержаться мистер Эндон в своих скитаниях, но и это было дольше, чем осмеливался урвать Мерфи от своих обязанностей под зорким наблюдением Бома. Каждый из них делал свой ход в отсутствие другого, обозревал в оставшееся время положение на доске и уходил. Игра тянулась таким образом до вечера, когда обнаруживалось, что она чуть ли не в столь же равном положении, как и вначале. Это проистекало не столько из равенства сил в этом матче или неблагоприятных условий игры, сколько из весьма фабианских методов, которым следовали оба. Как несуществен был в действительности исход, можно судить по тому обстоятельству, что после восьми-девяти часов таких партизанских действий случалось, ни один из игроков не потерял ни единой фигуры и даже ни разу не объявил сопернику шаха. Это доставляло удовольствие Мерфи как выражение его родства с мистером Эндоном, отчего он проявлял еще большую — если это возможно — осторожность, чем то было свойственно его природе, воздерживаясь от атаки.
В восемь часов, когда ему нужно было покидать палаты мистера Эндона и других, не таких больших друзей и не такие совершенные экземпляры, тепло и запах паральдегида, чтобы провести двенадцать часов лицом к лицу с собой, своим неискупленным, расколотым «я», сейчас более, чем когда-либо, представлявшим лучшее, на что он способен, и менее, чем когда-либо, дотягивавшим до того, что достаточно хорошо, ему было жаль себя, очень жаль. Конец зачеркивал путь, обращая его в средство, в монотонную скуку. Однако Мерфи был вынужден приветствовать это слабое предвестие конца.
Чердак, духота, сон — вот то жалкое лучшее, на какое он способен. Тиклпенни отвинтил лестницу, так что теперь он мог втаскивать ее за собой. Не спускайся по лестнице, ее унесли.