К этому моменту у нас с Аленой уже появился сын. Он родился на сороковой день после смерти Георгия Афанасьевича, отца Алены, и не назвать его Георгием было нельзя.
Георгий Афанасьевич мучился суставами, в последние дни едва ходил, и в конце концов его сердце не выдержало. Сказались, во-первых, ужасающие условия в фашистском плену, а во-вторых, страсть тестя к рыбалке. Даже больной он сбегал от нас, садился на автобус и уезжал к ближайшему пруду.
Во Внукове рядом с больницей тоже был пруд. К середине лета он весь зарастал ряской, из которой торчали обломки дубовых сучьев. Рыбу на нем никто не ловил, однако Георгий Афанасьевич в первый же свой приезд вытащил парочку ротанов.
— Хорошая рыба, — сказал он. — Без костей.
Но Алена ротанов отдала кошкам.
— Бензином воняют, — сказала она.
Я спорить не стал. Пруд был настолько грязный, что нормальной рыбы в нем не могло быть по определению.
К этому времени участок Лепешинской, прилегающий к пруду, купил журналист Певзнер. Поговаривали, что уж он-то расчистит пруд, чтобы здешние дачники устраивали на нем гулянья, а некоторые, вроде Георгия Афанасьевича, ловили рыбу.
Однако этим мечтам не суждено было сбыться. Певзнер расчистил большой яблоневый сад на участке, обнес его высоким забором, но этим и ограничился. Пруд продолжал зарастать ряской.
— Могло бы быть хорошее место для отдыха, — сказал я.
— Он говорит, отдадите пруд в личное пользование — расчищу, — ответствовала жена.
— Кто ж ему отдаст, — хмыкнул я. — Чай, не при капитализме живем.
Но с развалом СССР капитализм как раз и грянул. Пруд, правда, так и остался ничей, а вот со всем остальным произошли большие перемены.
Опустели прилавки магазинов, зато вокруг них расплодились блошиные рынки, на которых можно было купить все — от бутылки водки до младенческой соски. Мне в принципе годилось то и другое, но младенцев вокруг было все же значительно меньше, чем пьяниц. Я свою коляску катал возле нашего дома в Москве практически в одиночестве.
— А кто станет рожать в годы разрухи? — объясняла мне жена. — Только такие дураки, как мы.
— А воля к жизни? — упорствовал я.
— Кончилась воля.
Это было похоже на правду. По телевизору рассказывали о бандитских разборках, землетрясениях и цунами, — и никто не говорил о младенцах.
Страна стремительно разворачивалась лицом к западной демократии.
— Когда нечего жрать, приходится пить, — втолковывали мне собутыльники в «Московском вестнике». — Раньше надо было ребенком обзаводиться.
— Раньше не получалось, — оправдывался я.
С ребенком мы действительно припозднились. Но, значит, где-то там, наверху, было предопределено, чтобы наш Егор появился на свет именно в год распада СССР.
«Кому-то ведь надо жить дальше, — рассуждал я. — Не выжженную же землю оставлять после себя».
Но большинство граждан бывшей страны жили именно как в последний раз.
Из Минска в Москву на научную конференцию приехал Николай, с которым мы когда-то жили в одном доме.
— Хочу своего коллегу навестить, — сказал по телефону Николай. — Он недалеко от тебя живет, на Удальцова. Не составишь компанию?
Я согласился.
Дом, в котором жил товарищ Коли, по фамилии Астахов, находился рядом с метро «Проспект Вернадского». Это была типичная «хрущевка» — обшарпанная, с вонючим подъездом и исписанными ругательствами стенами.
— Переезжаете? — спросил я, оглядывая комнату, в которой жили Астаховы.
У нее был вид словно после ограбления или обыска. На мысль о переезде наводили два больших чемодана, стоявших посреди комнаты.
— В Штаты, — выглянула из кухни Ляля, жена Астахова. — Сейчас бутерброды принесу.
«Видная особа, — подумал я. — Но я в Штаты даже с ней не поехал бы. Язык плохо знаю».
— А я поеду, — сказал Астахов. — Этнолингвистов и там не хватает.
— А язык? — спросил я.
— Выучу, — пожал плечами Астахов.
Они были любопытной парой. Ляля была глазастая, с пышной гривой черных волос и яркими губами. Астахов длинный, худой, нескладный. Типичный ботаник.
— Сейчас выпьем самогонки, — сказал Астахов. — Сегодня выгнал.
Он ушел на кухню.
— Где преподает? — спросил я Колю.
— В МГУ.
— И что им здесь не сидится?
— Ляля дочка писателя Васильева, — сказал Коля. — Про белых лебедей читал?
— Читал, — кивнул я. — Но сам Васильев вроде в Америку не собирается.
— А Ляля с ним не живет. Родители давно развелись.
— Понятно, — сказал я.
Я подумал, что все-таки не очень хорошо разбираюсь в московской жизни. Как был провинциалом, так и остался. Для меня Москва даже в нынешнем ее виде по-прежнему город мира. А Ляле, видимо, подавай Нью-Йорк. Астахов там тоже будет дурь гнать?
— По самогону он специалист высшего класса, — сказал Коля. — Впрочем, как и по этнолингвистике. Но такую самогонку, как у него, я мало где пил.
Коле можно было верить. Лингвист-диалектолог, он объездил не только Белоруссию, но и Украину с Польшей. А что пьют аборигены?
— Давненько не пивал полесской, — вздохнул я.
— Сейчас московской попробуешь.
Астахов вышел из кухни с бутылью, в которую под завязку были напиханы апельсиновые корки.
— Я ее очищаю сначала марганцовкой, потом корками, — сказал он. — Настаивается не хуже коньяка.