— С чего вы взяли? — вскричал Голиков, глядя в полном недоумении на ночного гостя…
— Но меня пригласила сюда ваша мать. Она была у меня в горе, торопила — помилуйте, что за странная мистификация?
— Кто? моя мать? — закричал каким-то странным голосом Голиков. — Доктор, над вами зло посмеялись, — покачал он головой, — это невозможно.
— Но это так, она была у меня — для чего это нужно было…
— Но почему вы уверены, что это моя мать? — воскликнул Голиков.
Сафонов сначала растерялся, но сейчас же произнес горячо, возбужденно:
— Разве это не ваша мать? — указал он на большой портрет старухи на стене.
Голиков стал бледнеть, и глаза его в неописанном, суеверном изумлении остановились на Сафонове.
— Да, это моя мать, — прошептал он упавшим голосом, полный ужасного ожидания, непонятного предчувствия, — но разве она была у вас?…
— Да, она, клянусь вам, ведь я не знал ее раньше… — закричал Сафонов, но не закончил своей фразы, так как бросился к Голикову.
Последний зашатался. Опустившись в кресло, он с искаженным лицом, белый, как снег, простонал:
— Доктор, доктор, ведь моя мать умерла десять лет тому назад…
Сафонов почувствовал, что и он сразу ослабел. У него на миг потемнело в глазах, холод ужаса сковал кровь. Он схватился за стол, чтобы не упасть.
— Господь с вами, это невозможно, — с трудом прошептал он, — невозможно…
А между тем, он видел, что это правда, сразу поверил Голикову, тут не было места лжи. И потому смятение его росло. Еще минута, и он побежал бы отсюда в панике, без оглядки.
Но состояние Голикова было сложнее, видно было, что не одна голая сверхъестественность этого случая сводит его с ума. В экстазе величайшего отчаяния, он уцепился за руку доктора и почти повис на ней, упал на колени.
— Доктор, доктор, не оставляйте меня, спасите…
Его беспримерный ужас пересилил страх Сафонова, который невольно был отвлечен положением Голикова.
— Что с вами, упокойтесь, тут что-то непонятное, может быть… объяснится…
Он говорил первые попавшиеся слова, не веря им, будучи сам в полной растерянности…
— Нет, нет, — лепетал между тем Голиков, корчась в судорогах у ног упавшего в бессилье в кресло Сафонова, — это указание. Как это все страшно, страшно!…
— Что мне с вами делать, умоляю вас! — почти со слезами воскликнул Сафонов.
— Нет, нет, это мой конец, — с смертельной тоской, но убежденно прошептал перекосившимися губами Голиков, — конец моей ужасной, преступной жизни.
— Что вы говорите? — в безграничном удивлении вздрогнуд Сафонов, глядя в упор в лицо Голикову, словно стараясь проникнуть в его тайну.
Тогда, не будучи в силах сдержать себя, в потребности покаяния, Голиков, прижавшись к доктору и приблизив к нему искаженное лицо, стал говорить ровно и тихо, почти без передышки, словно боялся, что не успеет все высказать, и в каждой фразе его сквозили ужас и отчаяние.
— Доктор, я — убийца, страшный убийца. Я всю свою жизнь мечтал посвятить добру, смирению и милосердию, отдать свою жизнь за другого, и потому я — убийца, да, потому.
Наступила короткая пауза. Доктор, пораженный, сидел не шевелясь. Казалось, Голиков прислушивался к гудевшему за окном урагану и затем, вздрогнув всем телом, продолжал:
— Глубоко замечтавшись, шел я однажды домой, размышляя о своем решении уйти от света, сберечь себя от греха и преступлений, неизбежных спутников нашей жизни. Была лунная ночь, все так было хорошо, и вдруг выстрелы, крики о спасении. Боже мой! Доктор! Я постиг сразу всем своим существом значение этого факта: на улице убивали, лишали жизни человека — понимаете, человека! Ах, как мало знают, что значит лишить жизни человека! В таких случаях нельзя размышлять — надо спасать, это высший долг каждого созданного по человеческому образу и подобию. И я побежал на выстрелы и крики.
Среди освещенной улицы три человека стреляли в одного, прижавшегося испуганно к стене. Еще минута, и он был бы убит. Всякая минута дорога. В порыве, не помня себя, совершенно инстинктивно, я схватил булыжник — другой поступок был уже невозможен — и бросил его в убийц. Удар был ужасен. Крик другого огласил площадь, и все в страхе бросились бежать, кроме одного, того, в которого я попал. Я сначала не понял, побежал за остальными и преследовал их без цели вместе со спасенным мною человеком. Он размахивал блестевшей шашкой, и я убедился, что спас городового. Он загнал убегавших во двор и тут схватил их, обессиленных, жалких и страшных вместе. И когда они уже были связаны и толпой отведены в полицию, я понял, что я сделал.
В участке мою удрученность приписали излишней впечатлительности. Полицейские меня успокаивали, обласкали, благодарили, — я был герой; все были в восхищении, кроме меня и двух арестованных, сидевших, как затравленные волки, с невыразимым беспокойством на лицах… Я смотрел на них, как на свои жертвы, но что мне было делать? Я ведь хотел спасти человека и вследствие этого немедленно убил одного и двоих приготовил к виселице. Я не мог уже радоваться счастью спасенного мною городового, славного малого, который ухаживал за мной и не знал, как отблагодарить меня.