Когда в «Слишком вежливом дураке» говорится: «Вот гипорхема, радостная песнь юношей и девушек, празднуется бракосочетание с землей. В каком цирке оно разыграется? Какими окажутся женщины? Какими мужчины? Одни будут вести хоровод, другие выкидывать коленца», это почти синопсис дурашливой и фольклорно-ритуальной, глубоко языческой «Невероятной свадьбы». Здесь на небывалую и безмерную сцену наш, прямо скажем, рафинированный автор выплескивает вполне бахтинско-раблезианский карнавал (ранее уже поставивший «Мертвым» двух своих записных скоморохов, медведя и кабана
[38]), разгул низовой народной культуры, телесного низа, задорного, ершистого пола. Коллективного пола, который вершит неуемные и не вполне потребные с точки зренияИ, почти не дивя в ряду удивительных изъятий — исчезновения матери в «Лгать», отсутствия матери в «Исчезновении матери», мнимости Мексики в «Пся крев», — запропастились на гулянке куда-то сами Жених и Невеста — важна Игра, а не игроки.
И еще: если «Безумие» гармоническим многоголосием и соотнесенностью с вечностью напоминало духовную кантату Баха, то здесь со свойственной им навязчивостью в голову приходят «Катулли кармина» Орфа и «Свадебка» Стравинского — или, смутным воспоминанием, «А мы просо сеяли, сеяли…», пусть и назойливость их ритмов тут заменяют мелодические фиоритуры солистов и ансамблей под бурдонный аккомпанемент ставящих «извечные», «философические» вопросы природных сил — самых, надо сказать, малых в сем мире: мух, пчел, шмелей, листьев…
От Баха до Бахтина, от Босха до Савицкая, от ангела до обезьяны — мир един и дробен, велик и мал, могуч и ничтожен, бесконечно изменчив; он — доска для игры под названием жизнь, клетками на которой — детство, смерть, путешествие, игра; кубиком, чей произвол не устранить, — бесконечно переходящее желание. Для игры между