От него. Он. Всегда он, тут, на языке, в сердце. Его имя как птица в клетке. «У него нет прав, отец, никаких прав… Он не ребенок. Нет, отец, он давно уже не ребенок!» (Он уже не был ребенком, а если б и был, все равно он — в ней, не такой, как все, особенный, сильный, как сын, как любовь, нет, глубже, чем любовь к сыну, — как бесспорное, глубокое, очень старое желание. Темное, темное и точное. Она хорошо знала. Он прятался, бегал на чердак, когда у нее подступала к горлу — вот-вот хлынет! — кровь. Она искала его под любыми ничтожными предлогами, как несносная мать. Она знала хорошо. Темное и точное.) «Чем оправдать его присутствие в этом доме? Не понимаю, отец, как у него хватает совести… Прекрасно знает, что его ждет работа, и вечно торчит наверху, на этом чердаке, читает… Проклятые книги! Единственное наследство его несчастного отца… И подумать только, что Сесар вынужден трудиться в городе! А я тут бьюсь одна, совершенно одна, чтобы наладить хозяйство, поднять поместье. Где же справедливость, отец, где справедливость?» Она стояла перед Херардо — высокая, неподкупная, воплощение здравого смысла. «Тот, кто не работает, отец, не имеет права на жизнь». Как неуместны эти слова, здесь, в Энкрусихаде… Херардо Корво склонял голову, выпячивал нижнюю губу. Запах белых цветов нагонял сон. А ночью она лежала, глядя в потолок, ее мучила темная бессонница, о которой она не говорила на исповеди. «Если бы Даниэль был моим сыном, все было бы иначе. Я забочусь о его благе, только о его благе…» Голос ее дрожал. «Если бы он был моим сыном».
В Эгросе тихо жила богатая старая дева, внучка бывшего управляющего герцогскими землями. Звали ее Беатрис. Ее родители купили когда-то домик у герцога, завели триста голов скота и даже наняли двух пастухов. Беатрис шила в саду, поливала цветы, ярко-красные герани и белые розы, а они — вероятно, от холода — осып
Не прошло и месяца со дня свадьбы, как однажды утром служанки увидели, что сеньорита Исабель бежит к дому вся в поту, задыхается, ломает руки. Кажется, из лесу. Вбежала к себе и заперлась. До вечера не ела, а вечером пошла к отцу. Она сразу изменилась, лицо стало желтое, как свеча. Исабель и Херардо заперлись в гостиной и долго беседовали. Потом все пошло так быстро, так грубо, и трудно было запомнить, что же случилось. Позвали Даниэля. О чем они там говорили, что там было за толстыми, почерневшими и таинственными дубовыми дверями, не узнали ни служанки, ни Дамиан, ни крестьяне. Но в тот же вечер Даниэль Корво, которому к тому времени исполнилось семнадцать лет, уложил свои вещи, а на рассвете ушел из дому. И никто его больше не видел.
В Эгросе растерялись. «Не имеют права выгонять его, как собаку!» — говорили одни. А другие: «Никто его не выгонял, он сам ушел, по своей воле». Тщетно пытались вытянуть хоть что-нибудь из слуг, из Танайи. «Ничего не знаем», — отвечали они. Только Дамиан заметил: «Путаный был парень и гордый. Кровь нехорошая. И еще — много ходил с сеньоритой Вероникой». — «Лодырь он и бессердечный, — прибавила Марта, нарезая хлеб. — Не та кровь. Даст бог, не вернется». Но Танайя в домике за тополями тихо говорила мужу: «Такого не захочешь, а полюбишь. Им до него далеко».
В том же году, в ноябре, Беатрис — запоздалая, невеселая мать — рожала двое суток, родила девочку и умерла на рассвете третьего дня. Ее костлявое желтое лицо в свете свечей казалось удивительно мирным, почти нежным. Пустые окованные сундуки продали старьевщику, а тощее, покорное, верное тело легло в землю Эгроса, рядом с Маргаритой и бабушками. Через пятнадцать дней вынули крахмальную вышитую сорочку, в которой крестили всех детей этого дома. Исабель и Херардо отнесли девочку в церковь и нарекли М