Вой ветра перекрыл оглушительный треск: сквозь пыль, песок я рассмотрел, как баркасы и байды сорвало с якорей, понесло от берега. Еле успел подскочить к двум ближайшим ко мне артельщикам, тащившим байду, и подсунул под нее плечо. Нахиман подхватил с носа. Мокрый, по колено в воде, увидел в стороне калеку-лодочника — тоже упирался здоровой ногой, тащил. Лодку закрутило… Услышал окрик, да поздно: надо мной встало черное брюхо вздыбившейся байды, я ощутил удар в плечо — но обошлось, выровняли.
Несколько рыбаков все так же стояли в стороне, пригибаясь от порывов ветра. Между ними, спотыкаясь о кучи водорослей, размахивая руками, суетились люди — из села прибежали женщины и подростки. Один из «смотрящих», наступая на сторонящихся, кричал:
— Товарищи, нужно спасать артельное имущество! Байды!
Волны, хлеща берег, накатывали одна за другой. Их шум перекрывали крики:
— Не идите! Пусть сами! Полезайте!
И так несколько часов, показавшихся мне вечностью. Утихло только к вечеру.
В хате, пока мы сушили одежду, я подгадал момент, когда Марина вышла из кухни, и показал Даниле пыж и дробь.
— Фурчелка[56]
-то откуда? — спросил он.— Не понравился я кому-то, да вот, видно, передать что хотели.
— А ты не сочиняешь? Охотники, мабуть. Птицу бьют, самое сейчас время, чирок идет. — И прибавил равнодушно: — Или малые озорничают. Вон на крыльце с утра опять сороки дохлые, Марина ругалась!
На ужин была щерба[57]
с рыбой. Напитавшись этими водоплавающими продуктами, я отчаянно хотел чего-то земного, начинал сам водянеть и растворяться. И мысли, казалось, плавали в тяжелой придонной воде, мутной от ила. Уже устроившись на ночь, никак не мог уснуть. После борьбы с непогодой на берегу думал, сон сморит, как только смогу наконец лечь. Но не тут-то было! Пробовал было разобрать свои записи, сосредоточиться не получалось. А в первом часу ночи стекла задребезжали от отчаянного стука. Жена лодочника, выскочив во двор, успела только увидеть тарабанящую девчонку. Но толку не добилась. Та бегом помчалась к баракам общежития, на ходу крикнув, что девушки зовут «доктора с города, чтобы шел быстрее».— Девке там плохо! Крутит ее! Блазнится чертовщина!
Я поспешил за ней. Перед высокой дверью в барак нагнал, девчонка тащила тяжелый таз, полный воды. Я придержал ей дверь в узкий, как кишка, коридор. У комнаты толпились девушки, полуодеты, кто и босиком. Увидев меня, посторонились, пропустили.
Комната с рядом железных коек, одна сдвинута в сторону. На кровати девушка, скручена, колени к подбородку. Над ней низко склонилась баба Терпилиха, широкая, показалось, душит. Шагнул поближе — наклонилась, водит ладонью, к руке примотана челюсть животного, бормочет:
— Зубы, зубы, грызите хворину!
Бросила мне, не оборачиваясь:
— Боль ей заговариваю. Помрачилася она, жалочка, — Терпилиха цокнула языком. — Испуг, он и в голове стоит, и в суставе.
Достала суровую нитку крученую:
— Болезнь вывожу.
Девушка кричит, стонет.
— Отойдите, мне нужно посмотреть, — я говорил негромко, чтобы не напугать девушку. Та сжалась, пот на висках.
Терпилиха закрыла от меня кровать.
— Двое-то лучше, сильнее, — продолжал уговаривать я. — Вы помогли, теперь мой черед.
— Ты ври, да не завирайся. Помогла! Ты ж, доктур, смотришь на меня как гусь на гамно. А ить заговор истинно лучше порошка спомогает!
Терпилиха проговорила строго, неприязненно, но отступила.
— Вы ей давали какие-то средства? — спросил я, вспомнив о семибратной крови.
— Ничого не давала. От, тута все, смотри! — Развернув тряпку, показала несколько аптечных склянок со смытыми этикетками. Откупорил — слабые травяные настойки. Сунул их себе в карман. Терпилиха шумно повела носом, но ничего не сказала. Вытащил пробку из бутыли от кельнской воды, понюхал. Бабка запричитала, вытащила из моих рук бутылку.
— Глаза-то открой! — плеснула мне в лицо щепотью. — Святая вода! На-ко умойся.
Облизнул губы, отер — вода.
— Вы уже здесь, отлично! — В комнату быстрым шагом вошел фельдшер. — Пришлось сбегать за солью, рвотным.
— Юля, — Рогинский обратился новым голосом с жесткой нотой к старухе, — вы сейчас ступайте. Мы с доктором сами.
Терпилиха все же не ушла, но посторонилась, встала рядом в углу темной кучей. Я осторожно осматривал девушку. Кожа покрасневшая, сухая, горячая. Глаза блестят в лихорадке. Зрачки, я проверил, расширены, нет реакции на свет.
— Ой, не могу. Ой, лезет, ползет, щекочет. Там, вон там! — Девушка отшатнулась, принялась заматывать ступни простыней.
Терпилиха подала голос:
— Ей блазнится, вроде гады по ей лезут.
— Острое психомоторное возбуждение с бредом, — сказал фельдшер, возясь со склянками. — Были hallucinatio. Я решил сначала, что отравление. Живот у нее крутило, рвота.
— Что она пила, ела? — Я крикнул в сторону открытой двери: — Говорите, быстро! И поточнее.
Девушки загалдели. Из их слов ничего не разобрать, испуганы, одна ревет. Прикрикнул. Одна вышла вперед, вытащила из юбки склянку.
— Что это и откуда, не юлите!
— Это Любы, Любашки Рудиной. У нее в шифоньере хоронилось. Дашуня нашарила и приняла.