На Новый год Тяпте поднесли рюмочку водки. – Ой, не хочу, девки. Видно, умру скоро. Через два дня померла.
Шура Пятка
«
У ручья стоит дом Шуры Пятки. От леса до реки Устьи бежит ручей в низинке. Названия, имени у ручья нет, а только неприличное прозвище. Три уборных на его берегу тому виной – Шуры Пятки, Анны Тяпты и Миши Блина. Трижды оскверняется вода, и считается, что трижды – слишком даже для ручья.
Зимой по замерзшему руслу в деревню ходят волки, сдергивать цепных псов. Первым пострадал Амкар Миши Блина. Понес Миша утром миску, а у будки снег примят – белый-белый, – не то волоком утащили, не то так увели.
Тяптинскую Найду сдернули утром, с веранды.
Но сначала в деревне стали пропадать коты. То баловались пугливые прежде лисы, оголодавшие в зимнем лесу. Теперь же, завидев людей чрез поле, они лишь водили носами-точками, чуть пригибая обтерханные тела.
А потом уж пришли волки. Искусная лисья забава уступила волчьему напору. Собак теперь на ночь уводят в хлев.
У Шуры Пятки нет собаки. Нечего охранять и нечего бояться. Три иконки, бестолковый хлам, разномастная рухлядь, саван и белые тапки с картонными подошвами – всё, нажитое Шурой.
На треть, на половину, на три пятых ее уже нет здесь. И тем интересней наблюдать её, видеть, слышать.
– Пей, – говорит Пятка и наливает чай.
– Ешь, – рвет пухлую шаньгу.
– Макай, – ставит блюдце со сгущенным молоком.
Я пью, макаю и ем.
– Корреспондент?
– Да, – вру я.
– С Октябрьского?
– Да.
– Ну, ешь.
Шура Пятка начинает свой рассказ.
– Войну в том селе и не нюхали, обносило стороной. Придет, бывало, какая война, заберет пару мужиков, да отскочит. Пошумит в далине, погрохочет, землю с небом перемешат. Долгонько пыль под облаками висит, спокою нет. Постреляют мужики нашенски в мужиков ненашенских вволюшку, сабельками ручки-ножки друг дружке поотрубают, и ну давай мириться.
Ведь никогда такого не было, чтоб не мирились потом.
А не повезет кому, привезут в ящичке. Хоронить-то ходили всем селом. Плывет гроб над толпой, весь цветами и лентами убран. До чего баско, пирог праздничный, а не гроб.
И тут сказывают: опять война катится. Да такая, что парой мужиков не умаслишь ее. Знать-познать, бежать ноги просят. А куда, если кругом свои?
Веревкой отец подпоясался, сел на лавку и молчит. Слова-то, видно, на ум всё дурацкие идут, неподходящие.
– Государско, – говорит, – дело. Шуточки… Под ружье иттить.
И – в дверь. Остались мы с мамкой двоимя.
А умишко-то у меня махонький, я и спрашиваю:
– Матушка, а раз война катится, так она, значит, круглая?
Матушка отвечает:
– Как колесо война круглая. Огненное колесо, железом рваным да острым подбитое. Дома давит, людей, и жар от него такой, какой в аду еще не придумали. Волосья плавит и кожу лопает. Вскипает жир людской, по обочинкам реками течет. Только пепел и зола остается. Да такенная и зола, что не растет ничего на той земле. Как порчена она считается семь лет по десять разов.
Залезла я под стол и ну реветь…
Три дня – пришли немцы. Те еще ничего, постояли да ушли. Вот за ними похуже приволокло. Первым делом что? Полицаев назначили. Вторым делом что? Собрали всех жидов и в два дома заперли. Старух и баб с детьми в один, мужиков с робятами в другой. Утром их, значит, гнать куда или что.
А женщина одна нож спрятала. И давай они всем бабским домом ночью засов пилить, по очереди. Подпилили к утру, навалились, вынесли дверь. Отперли мужиков – и врассыпную.
А парничок один с дедом был. Побежали они по дороге. Видят – едет кто. Спрыгнули они тогда с дороги в болотце с головой, и через камышинки дышат.
Понабегли немцы. Собаки кругом болотца рыщут. Ясно: тут сидят, да достать некак, только и ждать. Те сидят, и те сидят. Надоело немцам, стрельнули они разок со злости по воде, да ушли.
Стрельнули, а попали-то, вишь, в дедушку. Глаза тот выпучил, внука за руку схватил и на дно тянет. Насилу отцепился парничок, побёг в лес.
И, значит, прошла неделя, приходит к нам с мамкой в дом. Грязной, в чирьях сверху донизу и голодный насквозь.
– Пожалейте, – говорит, – люди добрые.
Ну, давай мы его жалеть. День жалеем, второй. А на третий донесли. Вытащили парничка с подпола и увели.
– А по нам распоряжение каковское будет? – спрашивает мамка у полицая.
– А по вам особое распоряжение плачет, – отвечает полицай, – за жидовское сокрытие – расстрел.
А полицай-то Гришка был такой, из местных, кулаковской сын.
– Неужели, Гришенька, ты нас убивать будешь? – мамка спрашивает.
– Буду, – говорит.
– Неужели, Гришенька, ты и дитя не пожалеешь?