– Мой тебе совет, – сказал Козыренков, когда мы с ним остались наедине, – не уступай им. Эта семейка при всякой власти как сыр в масле катается. Отец при Сталине жил припеваючи, две дачи имел… Теперь тоже… Детей антисоветчиной развратил. Недавно за кордоном его антисоветский пасквиль опубликовали по национальному вопросу. Он тут же, конечно, отказался, но стенограмма-то имеется. Он в студенческом клубе этот пасквиль публично произнес… Тем не менее – все с рук… В нашей системе тоже покровителей имеет… Фигура, мол, международного звучания… Сукин сын, в войну дальше штаба носа не показывал. – И в заключение Козыренков так себя возбудил неприязнью к журналисту, что, не удержавшись, выругался, хоть и понизив голос, но с солью, по-уличному.
Насчет штаба тут капитан явно перехлестнул, поскольку мне был известен случай заброски журналиста в партизанский отряд и участия его в атаке на немецкий гарнизон, так печально окончившийся для молодого тогда бойца диверсионной группы Висовина, послужившего прообразом для создания журналистом вольнодумного очерка «Трус». Что же касается интриг Риты Михайловны ради спасения своего сына Коли, чуть не убившего меня, то это действительно раздражало, и тут я даже думал воспользоваться советом капитана Козыренкова и встретить Риту Михайловну грубостями. Однако Рита Михайловна была в таких вопросах опытна, а несчастье еще более ее обучило. Она явилась на свидание ко мне вместе с Машей и вела себя мягко и осторожно.
Было это дней через десять после того, как я очнулся и к тому времени уже поправился настолько, что мог гулять в госпитальном дворе. Маша была так удивительно красива, как может быть лишь женщина в искреннем, всколыхнувшем ее душу раскаянии. Женщина создана для греха, и потому лучшие минуты ее жизни – это минуты раскаяния. Эти минуты могут принести любящему ее человеку, которого она мучила и против которого она грешила, сладчайшие ощущения. Поэтому когда в дальнем конце большого госпитального сада Рита Михайловна неожиданно явилась перед нами, державшими друг друга в объятиях, и повалилась тут же на колени, прямо в острый гравий, которым здесь посыпаны дорожки, то я растерялся, на Машином же лице обозначилась брезгливость.
– Дети, – сказала Рита Михайловна со слезами, которые текли обильно и искренне по напудренным щекам ее, – дети, спасите неразумного моего ребенка… Его с детства совратил родной отец…
Я тут же бросился поднимать Риту Михайловну, и меж нами произошло нечто вроде борьбы, причем, не поднимаясь с колен, она прильнула ко мне своими сочными женскими грудями сорока трех лет от роду, и это смущало и туманило мне мысли. Маша же отошла к кустам, сильно побледнев в гневе и терзая свой кружевной носовой платочек.
Кончилось все это тем, что я написал бумагу, в которой говорилось об обоюдной драке между мной и Колей, произошедшей от обоюдных оскорблений. Позднее я узнал, что благодаря связям журналиста, благодаря вмешательству Романа Ивановича, работника КГБ, и благодаря моей бумаге Коля был осужден достаточно мягко – к одному году исправительной колонии. Я на суде не присутствовал по состоянию здоровья. (У меня внезапно началось обострение.) Впрочем, стараниями Колиных родителей и друзей семьи он был признан находящимся в состоянии психического транса и, согласно кассации, хоть и изолирован от общества, но помещен в лечебное заведение, разумеется высшего разряда.
Эпилог
МЕСТО СРЕДИ ЖИВУЩИХ
Говорить с глупцом все равно, что говорить с дремлющим. Когда окончишь последнее слово, он спросит: «Что ты сказал?»
Мы с Машей и Иваном поселились в Ленинграде. Если сегодняшнее России ощущаешь в Москве, то прошлое и будущее ее все-таки в Ленинграде-Петербурге. XX веку так и не удалось покорить этот город, и когда посмотришь из окна на его вид, на его знаменитые и не знаменитые, но столь же строгие строения, то создается впечатление, что нынешнее поколение здесь не господствует, как в Москве и иных городах, а лишь присутствует, проходя мимо, чтоб лет через пятьдесят исчезнуть в небытии.