В то весеннее утро Маша уже была на службе, где практиковала после окончания курсов, и я, сообщив ей о приезде отца, пошел вместе с журналистом и Иваном погулять. Если нет ненастья, то в ленинградской северной весне бывают дни, которые при всем человеческом воображении и алчности к хорошему лучше не сделаешь, чем их воссоздал северный ленинградский климат. Иван, одетый в дорогое заграничное пальтишко, топал крепкими, кривыми мужицкими ножками, радуясь началу своей осмысленной жизни, мы же с журналистом смотрели на него, резвящегося среди вековых дубовых деревьев, огражденных знаменитой (в Ленинграде почти все знаменитое и историческое), знаменитой чугунной решеткой фигурного литья, которую якобы за большие деньги хотели купить иностранцы.
– Вот он, будущий вождь России, – сказал вдруг журналист, – вот он, создатель цвибышизма… Думаю, лет через двадцать – двадцать пять начнется его политическая биография. В конце века весьма часто возникают биографии политических знаменитостей. – Журналист, впрочем, тут же перевел это в шутку, крикнув Ванюшке: – Да здравствует великий Цвибышев! – и при этом зааплодировал.
Иван посмотрел на дедушку и рассмеялся, показав свои молочные ровные зубки.
В тот же вечер журналист уехал после неприятного разговора с Машей, при котором я не присутствовал, ибо меня попросили прогуляться. Во всяком случае, у меня складывается впечатление, что Маша его попросту выгнала и запретила не только приезжать, но даже и писать ей письма. Во всяком случае, перед отъездом он был грустен, задумчив, и, когда я собрался его провожать (Маша ехать его провожать отказалась, сославшись, что пора укладывать спать ребенка), итак, когда я собрался провожать, он вдруг предложил:
– Пойдемте пешком… Это город моей молодости, и хоть после того я бывал здесь редко, но всякий раз как приятно… И всякий раз хочется глупенькой какой-либо связи с женщиной, которая тебя вдвое моложе… Между нами говоря, обычно ездят для подобного на юг, но, с тех пор как я состарился, Ленинград – единственный город, где мне вдруг хочется связи с женщинами. – Он приложил платок к глазам и сказал: – Я знаю, как пройти отсюда к Московскому вокзалу пешком… Если вас, конечно, не обременит полуторачасовая прогулка…
– Ну, почему же, – ответил я, – погода хорошая, пойдемте…
Мы долго шли по переулкам прошлой, разночинной России, пока наконец не вышли к России дворянской, императорской. Здесь было ветрено, дуло с Невы, и у журналиста сорвало с головы шляпу. Я помог старику (напоминаю, он ведь был уж совсем старик, даже сравнительно с недавним временем нашего знакомства), итак, я помог старику поймать его шляпу. Он поблагодарил, отряхнул, надел на голову и вдруг заплакал.
– Вы чего? – растерялся я.
– Ах как жаль, – сказал журналист, – как жаль, что я вижу это все в последний раз.
– Да что за дикие глупости, – попробовал я не утешением, а грубостью урезонить старика.
Такой прием часто дает хороший результат, но только не в данном случае.
– Не говорите ничего, друг мой, – сказал журналист (он впервые назвал меня «друг мой», что меня насторожило), – не говорите ничего. Жизнь моя прожита, это ясно. Я не есть, друг мой, я был… А ведь так хочется знать, что ожидает в будущем Россию. Вот здесь, на этой покоренной пролетариатом императорской площади, пролетариатом, оккупировавшим ее своими братскими могилами с надгробными надписями идеалиста от марксизма Луначарского (мы стояли на Марсовом поле), вот здесь вдруг особенно захотелось стать членом грядущего поколения… Я недавно прочел в самиздате в рукописи трактат одного не любящего Россию молодого человека (у меня екнуло сердце, но я тут же понял, что речь идет не обо мне, а о проходившем по нашему подотделу капитана Козыренкова авторе сочинения «Нужна ли Россия в двадцать первом веке?»). Разумеется, – продолжил журналист, – жизнь России принесла много горя и опасности для мира, но смерть ее будет необратимой потерей, и не только потому, что большая нация потеряет отечество, а потому, что мир, потерявший Россию, изменится до неузнаваемости, так же как изменился мир, потерявший Рим… Может, он будет лучше, но он будет уже не наш, чужой нам. Кто возвысится тогда взамен России, станет ли счастливее ее народ, уйдя на задворки истории, возвысятся ли ее враги, которые были ею подавлены и угнетены? Все это уже не наше, и все это уже за пределами нашей могилы…
Мы пошли далее, и на самом пороге шумного Невского проспекта, блистающего огнями, вечно живущего сиюминутными радостями и интересами тех, кто в данный момент господствует, на самом пороге, на углу журналист остановился, понимая, что Невский подобные мысли и настроения сдует как ветер.