Случившееся настолько напоминало ночной кошмар, что мы все имели лица более удивленные, чем испуганные, причем каждый удивлялся другому и, кажется, даже оглядывал с недоверием, не понимая, все ли это доподлинно произошло в действительности. Себя я со стороны не видел, но у всех этих людей, мне кажется, на мгновение взгляд был одинаковый, свойственный оглушенным и ищущий в окружении каких-либо привычных ориентиров, чтобы сознание, уцепившись за них, вновь ожило. И ориентир этот явился в лице незаменимой в таких интеллектуально усталых семьях, примитивной Клавы, которая, войдя в кабинет, начала деловито подбирать осколки вазы дорогого фарфора.
– Надо бы в милицию, – сказала сердито Клава, прихрамывая, ибо в борьбе Висовин ушиб ей бедро и ногу,– дрянь хрущевская… Евреи недорезанные… Жаль, что вас Сталин не дорезал…
– Ну что ты такое говоришь, Клава? – слабым голосом сказала Рита Михайловна.– Какие они евреи?… Да и при чем тут евреи?…
– А все эти реабилитированные евреи, – сказала Клава.
– Ее надо было давно рассчитать, – вспыхнула Маша, отчего бледные щеки ее порозовели, и вообще она, кажется, приходила в себя, – эту сталинскую стерву…
Да, сталинская, – независимо сказала Клава, – я сталинская…
Хватит, Клава, строго оборвала Рита Михайловна, и ты помолчи, – обернулась она к дочери,– ты что натворила?… Я теперь только начинаю понимать, что ты натворила… Чтоб этого Висовина и духу не было…
Правильно он сделал,– сказала со злобой Маша, и злоба эта вовсе ее укрепила, так что она даже встала,– я, конечно, не ждала, чтоб он за горло… Но правильно… Это стукач… Хватит с меня семейных работников КГБ, – и она кивнула на Щусева, который продолжал сидеть с истерзанной шеей, склонив голову к плечу, то ли измученный настолько, что не реагировал, то ли (он, кстати, тоже несколько порозовел), то ли соображая, как действовать далее. (Я тоже был чтим озабочен, потому и молчал.)
– Маша, – крикнул дочери журналист, – подумай, о чем ты говоришь… В наших унавоженных протестом недрах зреют такие силы, что выявление их есть благо, а не позор.
– Вот как ты заговорил, – вспыхнула Маша. – Я тебя защищала, а видно, Коля прав… Ты, русский интеллигент, смеешь восхвалять донос…
– Я говорю не о доносе, а о предотвращении готовящихся преступлений… Всякое государство имеет органы безопасности…
– Тише, – прервала Рита Михайловна, – кажется, Коля проснулся…– (Я не знал еще тогда, то ли ей действительно почудилось, то ли она сказала специально, чтоб прервать разговор, принявший весьма опасный характер.). – У Коли, – продолжала она, убедившись, что Коля не проснулся, – у Коли сегодня первый день лечения сном… Какое счастье, что этот скандал он попросту проспал… И вот что, Клава, – обернулась Рита Михайловна к домработнице,– никаких разговоров, никакой милиции. Мы вызовем такси, и они сейчас уедут. Соседям скажи – был скандал… Дети нахулиганили… Без подробностей, которые, я надеюсь, никому невыгодны,– она глянула на Щусева, который все еще сидел устало, с запекшейся на губах кровью…
Журналист также обратил, казалось, лишь сейчас внимание на кровь.
– У вас частые кровотечения? – спросил он Щусева.
– У меня отбиты легкие, – ответил тот слабо, – но я еще поживу. – И тут голос его окреп. – Этот любовник вашей дочери, – он с ненавистью обернулся к Маше, – ваш любовник меня не переживет… Считайте, что он уже подох в психиатричке… Пойдем, Гоша, – и употребив усилие, Щусев встал, опершись мне о плечо.
Я понял, что, обратив внимание на кровь (собственно, кровь проступила с самого начала, как только Висовин начал душить Щусева, но события так завертелись, что журналист, а вместе с ним и остальные, лишь придя в себя, по-настоящему поняли, что Щусев больной и страдающий человек), так вот, обратив внимание на это, журналист, человек в основе своей все-таки мягкий и добрый, смягчил свое противоборство со Щусевым. Однако, как я понял, Щусеву это было невыгодно, ибо весь свой расчет он строил на пределе и все его действия носили острый завершающий порядок. Вот в этом мне с ним было не по пути, ибо я лишь начинал. Фраза, брошенная Маше и журналисту, насчет того, что Маша любовница Висовина, была умышленно оскорбительная. Но, опершись после этой фразы мне на плечо, Щусев как бы и меня приобщал к своей открыто объявленной семье журналиста войне. Нет, у меня был иной расчет, и я, решившись, освободил свое плечо от руки Щусева. Он едва не потерял равновесия, ибо был еще крайне слаб, и, не нанеси Щусев такого страшного, умышленного оскорбления этой семье, я жестом своим, оставившим без опоры больного человека, конечно бы, проиграл в их глазах, ибо они были воспитаны на гуманной морали. Тем не менее я пошел на риск, зная, что Щусев своими оскорблениями помог мне оставить его и начать самостоятельные отношения с этой семьей.