– Нарезанные? – спросил я как‐то Лейлу, заглянув в пакет. – Неужели лошадям не все равно?
Она улыбнулась улыбкой, которую я сейчас не могу описать, как бы ни пытался, и ответила любящим взглядом, говорившим «о, Рафик, ты никогда не понимал и никогда не поймешь».
– Если яблоко порезано, дети смогут дольше кормить лошадь, – пояснила она, кивая в сторону вас троих, ожидавших меня на краю подъездной дорожки. Худа уже подпрыгивала от нетерпения. Она всегда думала о вас. Всегда думала обо всем.
Этим вечером лошадь потрусила ко мне, как только я подошел к ограде. Я протянул руку и коснулся белой звездочки между ее глазами. Лошадь моргнула, и в ней было что‐то нежное, почти человеческое.
Я думал о том, что на волю вырвались злоба и невежество и это очень опасно. Мои мысли были беспомощны, глупы, они не могли противостоять этой силе. Я всего лишь человек. Звать на помощь – все равно что кричать на ветер, он лишь поглотит мой голос и унесет в никуда. Лошадь стала рыть копытами землю, от которой поднималась пыль.
И я вдруг представил твое лицо в тот год, когда ты был в седьмом классе и я наблюдал, как ты подходишь ко мне после того, как тебя временно исключили из школы: глаз подбит, белая рубашка залита кровью, и я никогда и ни к кому не испытывал такой смеси абсолютной любви и полного ужаса, как в этот момент. У меня перехватило дыхание. Я даже не знал, что способен на такую реакцию. Я задрожал. Моему Аббасу было пять лет, он был такой же уверенный и любопытный, как любой ребенок, который вот-вот пойдет в начальную школу. Я был его самым любимым человеком номер два во всем мире и не знал, что, кому и какими словами сказать, чтобы надежнее защитить его. И тебя, где бы ты ни был, пусть я и не могу точно представить твое лицо теперь, когда тебе больше двадцати двух лет. Я все еще помню тонкий шрам над твоей бровью и еще тоньше под губой. «Боже, – думаю я, – кажется, все силы мира собираются во мне, как сгущается тьма, чтобы стать ночью, сначала медленно, потом мгновенно. Я не знаю, что могу сделать или сказать, чтобы никто не посмел однажды ударить по лицу моего Аббаса, как били моего сына другие. И я».
В утро операции я просыпаюсь, не закончив обдумывать во сне какую‐то мысль, будто я задавал вопросы и пытался найти ответ. Кому я должен? Кого подвел? Операция займет не более четырех часов. Хадия везет меня на кресле-каталке в маленькую комнату, и мы вместе ждем знака от доктора Эдвардса. Она говорит, что, как только передаст меня доктору, присоединится к Лейле и Худе в комнате ожидания.
– Я тебе сейчас не так нужна, как маме, – с улыбкой добавляет она.
Мои дети, казалось, никогда не станут взрослыми. Теперь же я впечатлен их зрелостью и серьезностью, способностью заботиться об мне, хотя я об этом и не просил.
– Нервничаешь? – спрашивает Хадия.
Я качаю головой. Комната, в которой мы ждем, совсем пуста. В больницах нет ничего, что могло бы успокоить пациента – здесь некомфортно.
– Хадия, – начинаю я, прежде чем соображаю, что именно пытаюсь сказать. – Я слишком часто позволял гневу управлять мной.
Она открывает рот, чтобы перебить меня, но я повелительно поднимаю руку:
– Позволь мне сказать. Я знаю, что вспыльчив. И знаю, что это ранило тебя.
Хадия некоторое время сидит неподвижно. Потом благодарит меня.
– Ты еще хочешь чем‐то облегчить душу? – шутит она. Делает глоток кофе, запах которого перебивает запах дезинфицирующего средства. Протягивает руку и кладет ее поверх моей. – Постарайся сосредоточиться на том, чтобы поправиться, папа.
Она смотрит на часы. Когда я впервые снова увидел их у нее на запястье, годы спустя после того, как они пропали, Хадия объяснила, откуда они взялись, еще до того, как я успел спросить. И все же я не слишком‐то поверил ее словам.
– Ты что‐то слышала об Амаре?
Я говорю это вслух. Просто говорю. Словно прошла только неделя-другая, словно я не смог дозвониться тебе после нескольких попыток и решил спросить, удалось ли дозвониться ей. Вся легкость, витавшая в воздухе между нами секунду назад, исчезает. Она делает то, что делает сейчас, когда вдруг начинает стесняться своих седых волос: пропускает их сквозь пальцы, словно расчесывает. У меня заколотилось сердце.
– Ты хорошо себя чувствуешь? – спрашивает она на урду.
– Он знает, что я здесь?
Я не ожидал, что мой голос сорвется. Но у меня ушли годы на то, чтобы набраться храбрости спросить. Она качает головой. Обхватывает ладонями чашку с кофе.
– Ты знаешь, где он?
Она снова качает головой. А когда смотрит на меня – в ее глазах страх.
Не понимаю, чего она боится.
– Ты общаешься с ним?
Она вздыхает. Я слежу за ней, словно любое ее действие даст повод расспрашивать дальше. Ее пейджер гудит. Пора везти меня в другую комнату, где ждет доктор Эдвардс, но я не свожу с нее глаз.
– Нет, – говорит она наконец. – Не общаемся.