Через несколько недель после той драки ты побежал за мной, когда я прогуливался по нашей улице. Я долго бродил, прежде чем целый час ехать в аэропорт за Лейлой. Она наконец возвращалась домой. Я нервничал. Не знал, учинят ли ей допрос на контроле и сможет ли она ответить на вопросы без меня, если они начнут грубо с ней обращаться. Я смотрел на твое лицо, залитое солнечным светом: губа совсем зажила, но шрам останется. Опухоль вокруг глаза тоже опала. Но там тоже останется шрам через всю бровь.
– Я хочу спросить тебя кое о чем, – сказал ты.
Я остановился, чтобы послушать, но ты продолжал идти, так что я последовал за тобой. Ты свернул направо, на дорогу, которая вела к лошадям. Ты очень долго собирался задать вопрос.
– Не мог бы ты сбрить бороду? – спросил ты наконец. Ты посмотрел вниз, глянул на меня, но тут же снова опустил глаза. Твои ноги шли все быстрее.
– Зачем? – поинтересовался я. Хотя, кажется, уже знал.
– Ты заставил Хадию и Худу снять хиджабы.
Дочери не указали на лицемерность моего поступка, на то, что я сам решил следовать вере, а им предложил вместо этого поставить на первое место безопасность, но ты, конечно, поспешил мне все высказать.
– Почему ты не можешь измениться ради нас? Ты заставил их измениться ради себя.
– Смени тон! – отрезал я, потому что не мог придумать, что ответить.
Ты пнул сосновую шишку, и она покатилась по улице. У тебя была миссия, ты не хотел отступать, ты хотел получить убедительный ответ.
– Папа, – сказал ты, и я был раздавлен. Тогда ты уже перестал называть меня папой. Всячески выкручивался, изобретая словесные конструкции, чтобы не назвать меня так, и считал, что я настолько глуп, что ничего не понимаю. – Если ты побреешься, не будешь выглядеть как…
Ты помолчал, выбирая слова, после чего тихо сказал:
– Как злодеи.
Мне стало больно. Выражение было таким ребяческим, но ты не мог позволить себе сказать что‐то еще. Тогда я не знал, как знает сейчас Хадия, что значит быть родителем в наше время. Когда надо вовремя выключить телевизор. Как говорить с Аббасом и Тахирой о том, что они не заслужили тех слов, которые слышали в школе от других детей, пусть даже мы не смогли защитить их от этого. Хадия снова и снова напоминает им: что бы ни случилось, что бы они ни услышали, это не должно их задеть и повлиять на то, кем они являются, во что верят и куда идут. Мы ничего подобного не делали. Не потому, что считали, будто наши методы лучше, – мы просто не знали других.
– Но я не злодей, – заметил я. Мы добрались до загона с лошадьми. Ты немного приободрился.
– Я знаю, – деловито сказал он, – но
Одна лошадь подошла поближе. Ты протянул руку. Я не спросил, кто это «они».
– Амар, те мальчики, с которыми ты дрался, что‐то говорили о злодеях?
– Нет.
При этом ты подпер щеку языком. Значит, лгал.
Мы повернули обратно. Я держал руки в карманах, и ты держал руки в карманах.
– Так ты сбреешь бороду? – спросил ты.
– Я могу ее подстричь.
Я едва ли не впервые задумался о «них», о людях, которые могли что‐то подумать обо мне и о моей семье. За последние годы было немало стычек, чтобы понять: они всегда здесь. Но тогда я думал обо всем этом как о череде отдельных инцидентов, а не как об одном явлении, которое по‐разному и все более громко заявляет о себе год от года. В парке на мою жену смотрели слишком пристально, и я не мог не задаваться вопросом: дело в ее хиджабе или причина была более неприятной? Поэтому я закрывал глаза, кивал и старался улыбнуться. Я мог поприветствовать любого прохожего, понимая, что каждый из них может испытывать по отношению к нам гнев или страх, и одно чувство подпитывало другое. Я хотел развеять хотя бы крошечную часть страха или гнева. Мне хотелось сказать: «Мир вам. Я здесь. Вы здесь. Мы всего лишь проходим по улице мимо друг друга». Иногда дочери смотрели на меня сверху вниз, доказывая после неприятного разговора с кем‐то, что нас обидели. Они набрасывались на меня, обвиняя, что я сдался, что я слаб, что я не поборолся за то, чтобы меня уважали. Но я боролся. Пытался оставить каждого, с кем общался, с лучшим мнением о нас, чем у него было до этой встречи. Я из кожи вон лез, чтобы извиниться перед незнакомцем, которого задевал, проходя мимо, или придерживал дверь для семьи, входившей в ресторан после моей. Знаю, это мелочи. Иногда я даже раздражался на себя: почему я должен так себя вести, почему если на меня кто‐то налетает в кафе, то именно я становлюсь тем, кто всегда извиняется первым? Иногда меня действительно толкали и при этом ничего не говорили, даже если я поворачивал голову, чтобы их окликнуть. Но все же это случалось редко. И именно так я хотел жить. У меня борода, довольно скромная. У меня вот такое лицо. У меня моя фамилия с трудным окончанием. Такова моя борьба – продолжать делать всякие мелочи для окружающих, чтобы никто не мог найти что‐то предосудительное в моем поведении и связать это с моей религией.