Знаешь ли ты, что все эти годы твоя мать ни разу слова не произнесла против меня, разве что в твою защиту? Я возвращался в нашу спальню, дрожа от гнева после общения с тобой: ты не слушался, или выругался, или же я узнал, что тебя временно исключили из школы после очередной драки. Я твердил себе, что чересчур даю волю своей злости и стоило бы остановиться до того, как я сделал то, что сделал. Гнев – худшая моя черта. Я словно был не в себе, когда он поднимался во мне. И к тому времени, когда он проходил, уже было слишком поздно. Я мог бы оправдывать себя, но всегда жалел о том, что говорил и как вел себя. Да и Лейла надолго замолкала, вроде бы даже не понимая, что тоже отстранилась от меня. В тот год, когда ты пытался играть в футбол, в год, когда твой вещевой мешок всегда валялся в прихожей и ты слушал музыку, такую же агрессивную, как и твое поведение, у твоего деда случился сердечный приступ. Мы не знали, что жить ему осталось всего несколько месяцев, и твоя мать отправилась к нему в Индию. В ту же неделю я вернулся домой и услышал, как в доме орет телевизор. Твой вещевой мешок валялся там, где я и ожидал. Помню, что даже не стал кричать. Я закинул мешок за плечо, вынес на улицу и вытряхнул содержимое – бутылку с водой, свитер, шиповки и ногой разбросал во все стороны, как можно дальше, вместе с учебниками и тетрадями, страницы которых разлетелись по улице. А потом я ворвался в дом, выкрикивая твое имя. Схватил за ухо и выволок на крыльцо. Я толкнул тебя так, что ты свалился на подъездную дорожку, а потом показал на разорванные, порхавшие по улице тетради, одежду и содержимое вещевого мешка. Мы вместе наблюдали, как водители не особенно‐то стараются, чтобы объехать все это.
После этого ты со мной не разговаривал. И вряд ли я мог винить тебя за это. Каждый раз, закрывая глаза, я видел твои вещи, разбросанные по дороге. Видел твое красное ухо, когда наконец выпустил его. Поверишь ли ты мне, если бы я сказал, что в такие моменты гораздо больше ненавидел себя, чем, по моему мнению, ты ненавидел меня. Гордость терзала меня. Я должен был преодолеть себя, но я даже не мог пойти к тебе и сказать, что мне очень жаль, что я не сдержался. На следующее утро были взорваны башни-близнецы. Ты по‐прежнему не разговаривал со мной. Я не думал, как это может повлиять на тебя. Ты был мальчиком. Мне не приходилось волноваться за тебя так, как я волновался о безопасности дочерей. Обе все еще носили хиджабы. Лейла была очень далеко. Я был так одинок и не был уверен, каким предстанет внешний мир, когда все утихнет, и будет ли моя семья в безопасности в этом мире.
Когда на той неделе мой рабочий телефон зазвонил, я испугался худшего. Может, умер мой тесть. Может, Лейле сказали, что она и дальше не сможет зарезервировать билет. Но это оказалась школьная медсестра. Она сказала, что ты подрался и ранен, а также временно исключен. Мой письменный стол был украшен, как обычно. На стене по‐прежнему висела твоя маленькая красная лодка на голубых волнах, только края рисунка немного завернулись. Можно было различить каждую волну. Я вздохнул в телефон. Ты и раньше дрался. Тебя и раньше выгоняли из школы. Но раньше мне никогда не говорили, что ты ранен.
– С ним все в порядке? – спросил я.
– Будет, но ему, возможно, надо наложить швы.
Она сказала, что стычка произошла в раздевалке, после урока физкультуры, что в ней участвовало несколько других мальчишек и все временно исключены, и пока она говорила, я гадал, как рассказать обо всем твоей матери, которая звонила мне каждый вечер, тревожась после очередного просмотра новостей, где показывали одни и те же кадры, как в воздух поднимается дым. Она просила успокоить ее, сказав, что в доме все спокойно. Я решил, что просто не буду говорить ей о произошедшем. Подсчитывал дни, оставшиеся до ее возвращения, и надеялся, что до этого дня ситуация немного улучшится.
– Сэр? – спросила сестра, понизив голос до серьезного шепота. – Могу я сказать, что я думаю – искренне?
– Да, разумеется.
– Между нами говоря, виноват был не ваш сын. Думаю, другие мальчишки были жестокими и злобными и это они все затеяли.
Она не знала тебя так хорошо, как я. И что, вполне вероятно, виноват был ты. Должно быть, сидел в ее кабинете и не отрывал от нее того взгляда, которым смотрел на мать. Большие, театрально-грустные глаза, которые так и ждут сострадания.
Но все же я спросил:
– Они были жестоки?
– Расисты, сэр.
Что‐то во мне лопнуло или покатилось вниз – не знаю, как это описать. Я сказал боссу, что еду за тобой.
– Ребенок ранен, – пояснил я. – Швы.