Великий Ламарк плакал перед этими князьями и генералами; Наполеон решал, быть ли ему, Араго, академиком. Расшитые зелеными ветвями мундиры академиков были для наполеоновских придворных ливреями, и они были правы — это были ливреи. Они считали, что это им, для них Араго тащил свою рукопись. Вот он, финиш скитаний и всех его злоключений.
Но почему, по какому праву они были высшими судьями — миловали и казнили? Кто из них понимал, что такое Ламарк? И что такое путь меридиана?
Не проще ли быть с ними, тоже вершить суд… Или с этими, в зеленых ливреях? Такова цена за науку. Он презирал и жалел своих наставников и учителей и жалел себя за то, что он был не лучше, ему тоже хотелось, чтобы Наполеон поблагодарил его: «Вы молодец, Араго, родина не забудет вас». Он жаждал похвал, он ведь шел сюда и за этим. Отныне его место здесь, в этой шеренге склоненных и ждущих милости. Весь его путь сквозь Испанию, Африку приводит, оказывается, в эту шеренгу. За все надо платить, и за прямоту пути тоже, выходит, надо расплачиваться молчанием или поклоном.
Сидя в тюрьме, попрошайничая на улицах Паламоса, он был свободней, чем здесь, где надо притворяться, выслушивать поучения, терпеть, унижаться… Чего ради? Только для того, чтобы делать свое дело, чтобы иметь возможность осуществить себя, остаться самим собой, чтобы остаться… Если б он хотя бы знал, что у него получится, сколько он сделает в электричестве, в оптике, в метеорологии, ему было бы легче, все было бы легче, все было бы оправданно.
Никто и ничего не мог ему подсказать, облегчить этих минут.
Это как мистика — вжиться в судьбу давно ушедшего человека, очутиться вместе с ним в каком-то часе его жизни, он-то и знать не знает, что будет дальше, а мы уже знаем все, до последнего его дня и после смерти, что будет с его книгами, с разными его теориями, какие он совершит ошибки, что будет с Наполеоном, что произойдет от этой встречи, что будет с этой юношеской обидой на то, что Наполеон никак не отметил, не увидел, не сказал…
И слава богу, что ничего не сказал! Отныне Араго был свободен. Больше он не будет нуждаться в этом, в этих наивных иллюзиях молодости. Молодость его кончилась. Иные судьи, иные боги, иные награды ждали его.
Место для памятника
I
Впоследствии даже мелкие подробности этого события стали казаться Осокину многозначительными и странными. Но, пожалуй, самым странным было то, что вся история, во всяком случае в его рассказе, выглядела совершенно естественной, обыкновенной, даже скучноватой. Вот это-то и заставляло к ней прислушиваться.
Речь идет примерно о начале пятидесятых годов нашего века. Карьера Осокина только начиналась, и начиналась неплохо. У него была машина, кабинет, секретарша, он ведал большим отделом, и попасть к нему на прием было уже нелегко.
Приемных дней Осокин не любил. К вечеру голова становилась тяжелой, мускулы лица болели от выражения внимательной вежливости, Осокин раздражался, проклинал свою должность, из-за которой гибла еще такая молодая, такая перспективная жизнь. Как он ни старался, очередь в приемной не убывала. За два года она даже выросла. Чем больше он принимал, тем больше к нему записывались на прием.
Было без сорока минут семь, то есть практически Осокин мог принять еще двоих-троих, поскольку на посетителя уходило десять — пятнадцать минут.
Осокин точно запомнил, что посетитель оказался предпоследний и фамилия его была Лиденцов. Память на фамилии у Осокина была чисто профессиональной.
Судя по фигуре и походке, вошедшему можно было дать лет сорок – сорок пять, прожитых, очевидно, нелегко. Худой, морщинистый, в затрепанном коричневом пиджаке с оттопыренными карманами, он выглядел каким-то обгорелым, обожженным или обугленным, что-то в этом роде, определил Осокин. Лиц своих посетителей Осокин не разглядывал. Входя к нему, люди делали нужные им лица — робкие, страдающие, измученные, — это были не их собственные лица, и на эту удочку Осокин не поддавался. Скорее можно было раскусить посетителя по тому, как он приближался к столу или протягивал свои бумаги.
Пока Лиденцов говорил, Осокин листал его дело. Обстоятельства были несложные. Два года назад Лиденцов разошелся с женой, жил где-то у приятелей, снимал угол, а теперь просил комнату. Право на совместную жилплощадь он потерял, — очевидно, не захотел судиться, а просил дать ему комнату скорее, сейчас. Никаких к тому уважительных оснований Лиденцов вроде не имел. И ни на что не ссылался. На дурачка не походил. Бывают такие чудаки, — как будто Осокин тут же вынет им из ящика ордер на квартиру. Лиденцов держался уверенно, даже весело, — большей частью так держатся имеющие чью-то поддержку.
— Очередь для всех одинакова. Чем другие хуже вас?
Фразы у Осокина были отработаны на все случаи, однако осторожности ради он несколько смягчил тон.
— Знаете, в моем положении, — сказал Лиденцов, — думать приходится не о преимуществах других, а о своих собственных.
Осокину показалось, что отвечают ему такими же заготовленными фразами, как будто исполнялась заученная сцена.