Глаза его округлились, рот приоткрылся, отвислые щеки втянулись, порозовели, и я вдруг увидел мальчика с ворохом желтых волос, щербатым ртом, увидел Петьку-хромого, нашего коновода в Кислицах.
— Нет, дорогой товарищ, уж раз вы начали, вы нам растолкуйте: что значит заброшен, с какой целью заброшен? Такими вещами не шутят.
— Машина времени, — сказал я. — Слыхали? Уэллс, Жюль Верн про Луну предсказали. Пушкин — «Я памятник себе воздвиг нерукотворный, к нему не зарастет народная тропа», Откуда он знал? Писатели и поэты откуда-то знают, у них есть какая-то связь с будущим. Простите, не знаю вашего имени-отчества.
— Петр Сергеевич.
— Вы, Петр Сергеевич, совершенно справедливо заметили, что Достоевскому, вероятно, еще кое-что известно. Беда наша, что обнаружить это в его книгах мы пока не в состоянии. Не видим мы еще, не дожили…
Заглянув мне в глаза, он тоненько рассмеялся, опрокинул в рот остатки вина, сморщился.
— Кто же разрешит? Предвидение у выдающихся классиков бывает. Согласен. Но в пределах! Разве же такое расхождение с наукой разрешат? От этого в физике может расстройство получиться. Напрасно вы поддерживаете, с такими факторами далеко можно зайти, ой далеко. Я лично полагаю, что специалисты должны изучить это явление. Так оставлять нельзя. — Он ударил стаканом о прилавок, вот так-то, мол, и что-то еще сказал, но я не слышал, я разглядывал его со всех сторон. — Вы человек образованный, верно? Вот вы и навели бы специалистов изучить это явление. Потому что так оставлять нельзя.
Прихрамывая он отправился к продавцу наполнить стакан. Вернулся он со стаканом и круглым маленьким узколицым человеком, похожим на ежа, назвавшимся Сашей Дмитриевым. Пиджак на нем был с толстыми ватными плечами, короткий, давно вышедший из моды, однако неношеный, из синего бостона, прочнейшего материала.
— Хочу вас спросить, — без предисловий обратился ко мне этот еж, — будут у нас со временем памятник Достоевскому ставить?
— Возможно.
— Так. А тогда следующий вопрос: за что? В чем его заслуга? Он ведь что хотел, то и писал. Что ему, так сказать, муза диктовала.
— Не хотите, так и не ставьте, — уклонился я.
— Вот говорят, прославил наш город, а нам что с этого? Я понимаю — полководец Суворов или, например, Жуков. Отечество спасали. А ставят все больше писателям, художникам. За какие заслуги? Они ж в свое удовольствие работали. — Он вежливо подождал, не возражу ли я, затем победно продолжал: — Вы спросите, что же я предлагаю? А, например, увековечить Василия Ивановича, который набережную благоустроил. Или, например, был у нас главврач, добился, чтобы больницу расширили. Инфаркт на этом схлопотал. Вот ему бюст и надо ставить. А если Достоевскому, так ведь это мы себя прославляем, а не его.
Он пыхтел совсем как еж, я вспомнил, как мы ловили их. За омутом, по дороге к заболотью жили целые селения ежей.
Я спросил Петра Сергеевича, жил ли он до войны в Кислицах. Оказалось, жил.
— Значит, вы лесников сын? — сказал он недоверчиво. Отца он помнил, а меня не признал.
— Как же так, Петя? — спросил я. Он был у нас старший, был строг, отчаян, учил нас ложиться под поезд. Обидно было, что меня он начисто забыл.
— Это что, у вас стекло зажигательное было? — спросил он.
— Нет, это у Шурки Конюхова.
— А у тебя чего было?
Я пожал плечами:
— Ничего.
— Вот видишь, — сказал он.
Шурка был сын садовника. Зажигательным стеклом мы на всех стенах выжигали похабщину. А у меня ничего не было, и запомнить меня было трудно.
— У вас там свои есть? — спросил он, так и не взяв в толк, зачем это я ездил в Кислицы. Он слушал меня с подозрением.
— А как мы под поезд ложились, — тормошил я его.
— Ну и что? — насторожился он. Глупую ту игру вспомнил он неохотно: — Безобразничали, потому что присмотру не было.
Про омут он ничего сказать не мог, в Кислицах он после войны не был ни разу. А чего туда ездить, все свои переселились, кто в Новгород, кто в Питер, а больше сюда, в Руссу. Кто в Кислицы вернулся, те к пятидесятым годам растеклись, разбежались.
— Чего я там не видел, — сказал Петр Сергеевич неприязненно.
— Все-таки родные места.
— Кому родные, а кому постылые. Я оттуда еле вырвался. Сколько водки споил, пока упросил. Лучшие годы там ухлопал. Кем? Бондарем. В городе я бы за это время ого… У меня ко всем наукам способности были. Да чего там говорить! — Он с отвращением посмотрел на чернильную жидкость в стакане.
— Брось ты, Петь, память надрывать, — сказал Дмитриев. — Им не понять. У них другое назначение. А нам, как поется, прошлого не жаль. Да и чего тебе жаловаться, дом у тебя дай боже, должность завидная.
— Должность… Она разве по человеку дается? А что я без должности? Есть у меня своя пружина или нет — вот в чем проблема! Куда я направлен, я и сам не знаю. Чего я хочу? Мы здесь живем — ни город, ни деревня. В городе все наделено на подъем личности. А у нас тут сад и куры…
Он говорил рассудительно, так же, как говорил о Достоевском, до чего-то допытываясь и куда-то выводя свою мысль. Никак не докопаться в нем было до того Петьки-хромого.
— Все же странно, — протянул я.
— Что странно?