– Ферт, как обычно, витает в облаках, – заметил он. – Ну конечно, сам-то форму не носит. Мы же пальто и шуб не надеваем, – объяснил он Антону. – Зимой и летом – одним цветом. Если на улице холодно, поддеваем под гимнастерку свитер или два, под галифе – кальсоны…понятно?
Белогорский встревоженно заявил:
– Но я же не знал. Мне не сказали…
– Значит, пойдешь так, налегке, – вмешался Недошивин, проявляя отдаленное подобие удовольствия. Но Коквин взглянул на него осуждающе:
– Мы же жизнь утверждаем – забыл? Что, если наш товарищ простудится и сляжет? Не переживай, – сказал он взволнованному Белогорскому. – Поищем на складе – как-нибудь сегодня перебьемся. А завтра – завтра уж будь добр, не подкачай. За город поедем.
…С теплыми вещами вышло не так просто, как хотелось. Ничего подходящего на складе не нашлось, и Антон был вынужден надеть три гимнастерки вместо куртки, которой отныне отводилось почетное место дома, в платяном шкафу. Он подумал было натянуть обмундирование прямо поверх нее, но получилось слишком уродливо. Новенькая нарукавная повязка с черепом и солнцем немного улучшила настроение; по вкусу пришлись Антону и высокие шнурованные башмаки. Он извивался и изгибался, рассматривая свое отражение в зеркале, а Щусь поминутно глядел на часы, тревожно причмокивал и, в конце концов, не вытерпел:
– Ну, хватит, друг, пора. Старик отвратный, душу вынет. На секунду нельзя опоздать.
– Это что ж – мы вроде как сиделками будем? – уже сообразил Антон.
– Вроде! – передразнил его Щусь и саркастически фыркнул. – Как посмотреть. Сиделки у него не задержались – мало тебе не покажется.
Они вышли из подъезда и зашагали в сторону станции метро. Прохожие оглядывались на их повязки, и Белогорский ловил себя на желании идти со скрещенными руками, прикрывая эмблему ладонью. Он понимал, что это будет выглядеть нелепо, и потому задирал подбородок, а шаг начинал вдруг печатать, хотя в армии никогда не служил и терпеть не мог военных. Щусь сосредоточенно семенил рядом, размахивая руками. Задыхаясь, он на ходу рассказывал:
– Атасно поганый дед. Угодить невозможно. Завел себе, знаешь, тетрадочку, и пишет в нее – кто и во сколько явился, что принес, да как посмотрел. Не дай бог что-то пообещать и не сделать! Вонь подымется до небес. Попробуй, вякни в ответ!
– А зачем такого обхаживать? – удивился Антон.
– Живой, вот-вот помрет, – Щусь с осуждением покосился на Антона. – Должны – и все, и все вопросы побоку. Жизнь – святая штука, ее беречь надо.
Белогорский, никак не ожидавший от пройдошеского Щуся высоких сентенций, смущенно замолчал. Но и Щусь, в свою очередь, испытал неловкость. Говорил он искренне, однако говорил не до конца, и чувствовал себя обязанным досказать правду.
– Ну, и квартиру обещал оставить тому, кто утешит на старости лет, – признался Щусь.
Антон закатил глаза.
– А-а! Вон оно что! С этого и начинал бы!
Его спутник хотел возразить, но не смог, понимая, что иной реакции и ждать не приходилось. Вспомнив, что «УЖАС» чрезвычайно ревностно относится к идейной чистоте движения, Щусь выругал себя последними словами.
– Но ведь не нам же будет квартира? – развил мысль Антон.
– Ха! – только и мог ответить Щусь, качая головой.
– А кому? – не унимался провокатор. – Ферту?
Тут уж Щусь не сдержался:
– Много болтаешь, друг! И к тому же – не по делу. Да Ферт – шестерка! Над ним – ты знаешь?..Ладно, забыли. Короче, движению, а не нам. И не Ферту. Жалованье – как считаешь – из чего тебе заплатят?
– Тоже верно, – Антон пошел на попятный. – Какое мое собачье дело? Бабки капают – и хорошо.
По дороге к метро напарники не забывали делать добрые дела – подавали попрошайкам, удаляли с тротуара бутылочные осколки, мягко журили малышей, норовивших перебежать дорогу, где не надо.
Им несколько раз попались на пути коллеги, одетые по уставу. Друг друга полагалось поприветствовать вежливой улыбкой и небрежным поклоном; Белогорский внезапно отметил, что шедшие навстречу сотрудники «УЖАСа» поздоровались с ним от души, не ради протокола, и в сердце его постучалась нежданная весна. Ему наконец-то повезло вписаться в некий клан, стать членом социума – а до вчерашнего дня его раздражало само по себе понятие общества. Колесо кармы все-таки провернулось – возможно, в последний миг; возможно, тогда уже, когда призрак самоубийства готов был шагнуть за пределы положенной пентаграммы и материализоваться.
Польстер оказался древним пергаментным старцем; у него был блестящий сахарный череп и серьезные, карего цвета глаза, смотревшие невинно и грустно. Жил он попеременно то в постели, то в инвалидном кресле, из квартиры выезжал разве что на балкон.