Морозный воздух несколько освежил обоих; до ближайшего гастронома новые тимуровцы дошли в молчании.
– А мне куда? – спросил Антон, останавливаясь у входа.
– Не знаю, – пожал плечами Щусь. – Хочешь – загляни на базу. Может, кого и найдешь. А не хочешь – ступай домой. Это, наверно, будет правильнее, отдыхай. У нас же не какие-нибудь церберы, ты ж не виноват.
– Не виноват, – повторил вслед за ним Белогорский. Помедлил и поинтересовался – Вот еще насчет идеологии, – он криво усмехнулся, ему было неудобно беседовать на возвышенные темы. – Эта самая…жизнь, – проговорил он с трудом. – Жизнь и этот старый хрыч – как они друг с дружкой вяжутся с точки зрения конторы?
Лицо Щуся сделалось, словно высеченным в мраморе.
– Никогда т а к не спрашивай, – сказал он, чеканя слова. – Никогда. Жизнь священна, даже у хрыча, все остальное – ничто. Есть еще вопросы?
Антон замотал головой.
– Тогда я пошел, – заявил снова знакомый, из мяса и костей, Щусь. – Тебе оплошать простительно, а мне – нет. Ферт мне голову откусит.
Антон поднял руку, прощаясь, и только некоторое время спустя, уже в вагоне метро, ему пришло в голову, что он использовал нацистский жест.
Он вошел в родную, пропахшую дешевым табаком, темную даже днем квартиру, включил свет. Обвел взглядом разбросанные там и сям вещи, немытую посуду, старый календарь на стене. Активным ли, пассивным ли способом утверждал он жизнь в своем собственном доме, но с «УЖАСом» она покуда не имела ничего общего. События последних двух дней воспринимались как сон – неизвестно только, дурной или хороший. Сны, как правило, такими и бывают – неопределенными в этическом отношении. Белогорский вспомнил, что человек отводит сну добрую треть жизни, и подумал – с несвойственной глубиной мысли, – что третью часть жизни человек проживает вне знания плохого и хорошего.
Поудобнее устроившись на сиденьи автобуса, Антон втянул голову в плечи, сунул руки в гарманы галифе и изготовился дремать. Ночью он спал неважнецки: снова привиделось нечто дурацкое, с гоголевскими вкраплениями. Антон был гостем на украинских почему-то посиделках, где собрались всякие девицы и утешали свою подругу, которой в чем-то крупно не повезло. Они ее баюкали и заговаривали ей зубы до тех пор, пока не уронили прямо на руки какому-то парубку – те тут же обвенчались, совершили коитус и куда-то целенаправленно пошли. По дороге молодой супруг грубо ругал новобрачную – все пуще и пуще; сам же он делался все гаже, уродливее. Наконец, своими словами он превратил жену в куклу, обломал ей руки-ноги и бодро – будучи уже не поймешь, чем, – зашагал дальше, размахивая какой-то частью ее тела. На этом месте картина сменилась, и Антон увидел себя, одинокого и потерянного, среди неподвижных голографических носов, выменей, голеней и предплечий.
Но в пасмурном Антоновом огне, который жег угрюмо и лениво ему сердце, виновен был не только мерзкий сон. Перед тем, как лечь, Антона угораздило вновь – совершенно случайно – поглядеть в черноту окна. Он, между прочим, успел напрочь позабыть о своем вчерашнем наблюдении, но вспомнил о нем очень быстро – в ту же секунду, когда опять узрел на холодной скамье неподвижный силуэт с затененным лицом. Мысль о совпадении Антон отбросил. Совпадение чего и совпадение с чем? Оцепеневшая фигура приковывала взор и наводила страх. От всей души желая себе не делать этого, Антон отвернулся, сосчитал до пяти и снова бросил осторожный взгляд на окно. Скамейка опустела, россыпи желтых присмиревших листьев были покрыты тончайшим слоем первого снега.
И подремать никак не получалось – глупые страхи питали и умножали и без того невеселые думы. Антон открыл глаза и обреченно уставился на запись, сделанную чернилами по обивке переднего кресла. Слова «Ingermanland» и «Annenerbe» красовались в окружении варварских разрезов и просто дыр. Белогорский видел подобное не впервые, но не имел представления, кто и зачем это пишет и режет.