— Да нет, — сказал Паленов, — ничего не случилось. Да что может случиться, когда у меня есть вы: ты и Венька.
— Хорошо, коли есть, а я думал, что нас уже нет.
«А ведь их у меня уже не было, — ужаснулся Паленов. — Один я остался».
Потеряв по весне бабушку, он думал тогда, что потерял все и больше ему уже терять нечего, но прошло время, и та большая утрата стала забываться, и он понял, что ему опять есть что терять, и, видимо, всегда будет, пока он живет. А деньги — что ж деньги! — не такая уж великая потеря, и он походил смурый и день, и другой, а потом забыл о пропаже, и так ему хорошо стало, что опять рядом с ним были и Симаков, и Багдерин, а чуть поодаль Темнов с Крутовым, а еще дальше — Даша, и, бог мой, кого еще только с ним не было.
Были, правда, еще Кацамай с Катруком, которых он уже открыто ненавидел и тайно презирал, кожей ощущая, что от них еще могут прийти неприятности. Но и ненавидя, и презирая, он частенько забывал о них, и мир тогда как будто вовсе очищался от скверны. Как говаривала бабушка, нет худа без добра и добра без худа.
А дни между тем шли за днями, они исчезали, как будто и не было их, и Паленов подчас не мог вспомнить, что было вчера или позавчера: на смену дням ушедшим приходили дни иные… Он начинал замечать за собой странную, но в общем-то и не такую уж странную, если к ней ближе присмотреться, особенность: он начал менять привычки и привязанности как, скажем, белье — сегодня поносил одно, завтра другое, и если он до недавнего времени увлекался военно-морской практикой, то теперь с неменьшим рвением стал штудировать теорию стрельбы и, оставаясь после занятий на самоподготовку, забирался в артиллерийский кабинет, включал макет и с места управляющего стрельбой раз за разом вгонял в иссиня-зеленые волны из папье-маше никелированные стерженьки всплесков. Он увлекался и забывал, что перед ним всего лишь маленькая игрушка для взрослых людей, и все эти выносы вправо и влево, недолеты, перелеты, вилки и поражения — торжество и буйство воображения. Но разобраться, думал он потом, — так ли уж оно плохо, воображение? Каждое дело, прежде чем приступить к нему, по многу раз проделывается в уме, то есть воображается, и жизнь от этого не становится беднее, а вот если бы человек лишился воображения, тогда уж наверняка можно было бы сказать, что он стал беднее.
Много раз, сидя на месте управляющего огнем и разглядывая в окуляры игрушечное море и игрушечные корабли, которые в окуляры-то не казались игрушечными, Паленов ловил себя на мысли, что всю эту игру принимает всерьез и понемногу начинает азартничать. Он выигрывал бои и целые сражения и мало-помалу свыкался с мыслью, что в каждом человеке есть свой адмирал Нахимов или маршал Жуков. Все тогда становилось простым и ясным, и уже верилось, что, сделав первый шаг, можно легко одолеть и весь путь и рано или поздно утвердить себя на командирском мостике. Только иногда он вспоминал, что в его медицинской карте стоит закорючка собственного изобретения, холодел при одной только мысли, что обман раскроется и на всей его выстраданной карьере жирный карандаш какого-нибудь равнодушного писаря поставит крест.
После наводнения, когда они всю ночь простояли на ветру, под дождем и снегом, их всех осмотрели врачи, боясь, что, простыв, они могли заболеть. Их долго вертели, простукивали и прослушивали — Паленову показалось, что им занимались дольше других, — и тогда он, чтобы больше не мучиться сомнениями, сказал врачу:
— У меня, по-моему, шалит давление.
— Да? — удивленно спросил врач и, снова усадив Паленова в кресло, обмотал руку черным воротником и надул его грушей, похожей на парикмахерскую. — У вас, молодой человек, по-моему, шалит воображение, — сказал он сердито. — А шалости до хорошего не доводят. Так что постарайтесь лечить свое воображение домашними средствами и не давайте ему особенно шалить. — И он отпустил Паленова, подумав, видимо, что тот решил на какое-то время освободиться от классов. «Доктор, — подумал Паленов, вылетая из его кабинета и на радостях едва не закричав: «Здоров». — Мне не надо ваших микстур и пилюль ваших не надо. И освобождением своим можете сами попользоваться. Я хочу быть здоровым, понимаете вы это? Я хочу быть здоровым, ясно вам? Я буду здоровым».
— Ты что? — спросил его Венька Багдерин, которого осмотрели раньше.
— А что?
— Сияешь, как самовар с «Октябрины».
«Самоваром» в Кронштадте звали командирский катер с линкора «Октябрьская революция» за его непомерно высокую трубу, которая всегда была хорошо надраена и сияла, как самоварное золото. Смешной это был катер и милый, словно бы домашний. Потом уже объяснили им, что катер строили вместе с линкором в пору, когда весь флот еще ходил на угле, и катер тоже тогда был паровичком.
— Нет, брат, не сияю, — возразил Паленов. — Сияет самовар, а я ликую.
— Пошто?
— А так, брат, настроение мне доктор подлечил.
Венька Багдерин плохо понимал шутки.
— Настроение вряд ли можно подлечить.
— Эх, брат, Веня Багдерин. Лечить, оказывается, все можно.