– Думаю, да, думаю, что нет нужды расписывать вам невзгоды, кои выпало мне пережить тогда. Люди не любят войны – они их стесняются, хотя порой страстно желают. И одно другого не исключает. Тогда, перебиваясь с постной каши на хлеб, я старалась писать стихи, наряжалась в латанную рубашку, которую мне отдали с соседской девочки, и читала их во дворе, во дворах – с ящика. Артобстрелы и гонимые красной армией фашисты сменили в моих словах ручьи и лужи. Такие стихи нравились людям – я чувствовала, как по-детски наивные строчки привносят в их настроение простую радость и торжество, веру. И мне нравилось это. Сами стихи о войне мне не нравились: я не любила говорить с силой и торжеством о мертвых немцах – я видела их дочек или жен в платках, со взглядом тоски и отчаянья, как у моей мамы. Но о мертвых советских солдатах мне не нравилось думать и говорить еще больше. Я тогда не задумывалась о том, какой силой обладают слова, и сочетала сильные выражения с выражениями постными и плоскими, словно бы взятыми от нынешних СМИ, не в обиду Вам. Но сейчас ценность слов еще меньше, чем была в моем детстве, а уж и тогда слова потеряли большую часть своей силы…
Елена Романовна прервалась, но губы ее продолжали шевелиться. Взгляд, по-прежнему туманный, пришел в движение и начал блуждать вокруг. Он ни за что не цеплялся, но вдруг останавливался, вперившись, казалось бы, в ничто. Казалось, женщина погрузилась в воспоминания, и бог один знает, что за призраки в тот момент проплывали перед ее глазами. Маленькая журналисточка торопливо делала пометки о детстве известной актрисы, хотя прекрасно понимала, что забыть эти слова, их звучание ей не удастся. Каждая фраза впивалась в ум, будоражила воображение, рождала ноты странной поэзии, музыки в сердце.
– Знаете, дорогая моя, – хозяйка вдруг вынырнула из смутных видений, голос ее прозвучал бодро и ясно, а глаза зорко блеснули, – мне кажется, что у вас есть творческая тяга, сила, которую Вы почему-то скрутили в бараний рог. Как дерево в дворцовом саду, насильно склоненное к земле и остриженное, чтобы стать аркой. Я вижу это в Вас, тоску по возможной творческой свободе, необходимость излить себя в словах, которые были бы сильнее и точнее всех, что можно подобрать, соединить для описания… я сама это ощущала. Мои стихи, чем больше я их писала, тем более постылыми становились. Пресными, плоскими, одинаковыми. Со временем, когда война кончилась, а я ощутила нехватку образования, мои сочинения стали безвкусными и безынтересными. Они не могли остановить даже того, кто знал мои другие стихи, не могли заставить его присоединиться к звучащим строкам в душевном порыве. Радость победы была огромна, но еще больше была тупая угрюмость, поселившаяся в душах обедневших, потерявших близких, потерявших веру в их возвращение, закованных в однообразный труд во имя подъема экономики… столько лозунгов звучало, столько слов – и они звучали громче моих стихов об окончившейся уже войне и о постылых всем лужах и ручьях. Я перестала сочинять, я похоронила слова в себе, я доучивалась в вечерней школе, а днем стояла у станка и следила за производством деталей. Я не умела ничего больше и, что было страшнее, я не знала, что хочу уметь, делать по жизни. Мне было все равно: я наблюдала, как мои старшие сестры вышли замуж, родили детей, как теперь говорят – обабились. Им не хотелось больше ничего, кроме как воспитывать детей, перебиваясь с крошки на крошку и работая до изнеможения. Им нравилось обхаживать мужей, которые в их глазах были героями, хотя и провоевали всего ничего и не участвовали ни в одном серьезном сражении. Я наблюдала за ними и мне становилось тошно от такой жизни. Но другой кругом не было: если женщина была не замужем, без детей – она работала за двоих, поднимала страну, как гласили лозунги лидеров.
Она снова замолкла, вдруг выпрямившись на табурете и сложив руки на коленях. Весь ее стан вытянулся, устремился ввысь, и кисточка черемухи соскользнула с волос на изрытый морщинами лоб. Однако Зоя этого не видела: она уставилась в блокнот с видом полной отрешенности. После слов о скрученной внутренней силе она ничего не записывала. Этот образ, внезапный, слишком личный, выбил ее из реальности, слишком громко и звучно отозвался в сердце. «Так неправильно, неправильно! Все это – дьявольщина!» – голос из детства: суровый и строгий, и ожог пощечины. Зоя любила музыку, всякую, но в доме ее родителей все делилось на «правильное» и «неправильное», «богоугодное» и «дьявольское». Порой это доходило до абсурда, и дьявольщиной назывался советский мультфильм для детей.