Гносеологический парадокс ситуации состоит в том, что диалог с Петербургом на уровне осознания его природы оказывается односторонним и диалогом в этом смысле не является: Город откровенно поглощает проективный опыт собеседника, насыщаясь им и еще более темнея в сгущающейся глубине собственного смысла, ничего не отдавая взамен, никак не раскрываясь навстречу Другому и другим. Результатом встречи мистического опыта «я» и каменной личности Петербурга остается все то же: тревога, глухое молчание Города, необратимо растущая дистанция меж его безответной душой и порогом возможного понимания. Мистический объект такой степени закрытости перестает быть похожим на нечто объективное (при всем его умении овнешнять, социализовать, присваивать, порабощать «я»), но превращается в элемент субъективного медитирования, что делает его, по известному закону деформирующего присутствия «я» в объекте, окончательно неуловимым. Петербург становится проблемой самосознания, объективированного условно – в виде ментального ландшафта. Поэтому Петербург не мистический объект, но метаобъект мистического контроля процедур понимания.
Объекты мистического знания – нерациоидные смысловые конструкции, теологемы и мифологемы, экзистентные энтимемы, онтологические и этические заданности, интенции существования, универсалии Космоса, культуры и гнозиса – предметы трансцендентального интереса. Внедискурсивные вещи спонтанных интуиций есть лишь чистая возможность логических рамок, в которых могут быть предположены объемные смысловые композиции, образующие не информацию, но гипотезу о ней. Критерий мистического знания – в непосредственной («эстетической») убедительности и своего рода духовной сытости, удовлетворенности самодельным и самоценным мистическим опытом. Однако именно этой опытной результанты нам не дождаться от общения с Петербургом: в его подманивающем, провоцирующем предстоянии сознанию «я» нет обетования истаны, нет обещания диалогической правды. Петербург внутренне закрыт в своей иррациональной тайне, он надменно отторгает посягания на свои смысловые границы со всей гордыней исторической монады, замкнувшей в себе мировой опыт внемирного безумия. Не пора ли спросить: по какую сторону реальности и кем проведена межа гносеологического запрета? Проходит ли она по ноуменальной кромке Града Непостижимого или она знаменует беспомощность человеческого откровения и наивность интуитавного порыва? Вопрос обретает сакраментальную интонацию: как это может быть, чтобы рукотворная вещь (вещь в ряду вещей, артефакт среди артефактов) смогла возвыситься до ранга нетварной тайны?
Всей своей тварно организованной мистикой
За три века московско-петербургского диалога о «естественно-органической» Москве и «искусственно-механическом» Петербурге сказано достаточно много[148]. Другое дело, что у этой антитезы при самом ее рождении был (и остается) отчетливый религиозный акцент: самовозрастающая в родной корневой почве «хтоническая» Москва (кривизна и иррегулярность – атрибуты ее естественного роста) противостала с начала XVIII века человекобожескому дерзанию укротителей Невы. Языческие реликты воцерковленного «московства» (привычный хаос Божьего жития в условиях душевного уюта и гостеприимства) плохо сочетались с державоустроительным гением петербургского зодчества новой культуры, нового народа и новой истории. Киевско-московский или псковско-новгородский опыт был прозрачен для русского сознания до последних глубин и никакой тайны в себе не заключал: это – привычное, следовательно, надежное.
Новизна «вдруг» возникшего Града на краю государства и перенос столицы стали актами трансценденции национального опыта, полной ломкой традиционных историко-телеологических стереотипов и глубоким потрясением всего национального тела России, впервые осознавшей кардинальную разлуку меж душой (Москва) и логосом (Петербург). Исход государей в «чужую землю» означил трагедию десакрализации царской власти: меж помазанием на царство (ритуальная санкция) и самим царством (функциональным пространством) легла глубоко демонизованная смысловая (и географическая) дистанция. Петербург получает статус Антихристова Града, на фоне которого осиротевшая Москва лишь повысилась в ранге как первопрестольный центр Святой Земли и Русский Рай.