На ребенке у Достоевского осуществляется санкция спасительного присутствия в сплошь зараженном ложью мире. Если человечеству надлежит быть спасенным, оно, по убеждению писателя, должно быть человечеством детей, а собор спасаемых душ – не оргией взрослых, но Детским Собором и «детской церковью» (М. Бахтин). Русская теология детства знает, что единственный незаместимый пропуск в Рай – это вечный ребенок[209], живущий в человеке. «Достоевскому детская душа открывалась полностью
потому, что как художнику ему дано было приникать к первоистокам бытия, уходить в первожизнь, а за нею в иножизнь. Там, в запредельной глубине, сиял для него Христос и улыбались дети»[210].
Точку зрения здравого смысла выражают мужик и ребенок у Л. Толстого, призвавшего писателей учиться у крестьянских детей реалистическому письму. Сходное убеждение, усиленное евангельским образом «детей-мудрецов» (Мф 11, 25), высказал Л. Шестов, призвавший учиться у детей и ждать от них откровений.
Отечественная теология детства знает образ «святейшего детства», поданный нам эпизодом вхождения во храм Приснодевы[211]. Детскость есть человеческая софийность, просветляющая телесную плотность естества и мистически сопряженная с Софией Небесной. По С. Булгакову, то, что открывается умному видению интуитивно, а не дискурсивно, и есть наиболее софийное и детское[212].
Софиология устанавливает в детскости срединный (и в смысле возраста, и в смысле метафизического «места») хронотоп Встречи с Живым Богом. На языке ангелологии дитя есть человекоангел, что выше самого ангела, бесплотного существа; вместе с тем ребенок – во плоти сущий ангел, ангелочеловек. В детстве Христа С. Булгаков усматривает онтологическое основание для освящения детского мира. Рай населен исключительно детьми; Ад – местообитание взрослых.
Авангард начала XX века создал концепции эстетизованной детскости и инфантилизма, что обернулось массовым переживанием комплекса «мужедевы» (см. детские воспоминания В. Розанова, Б. Пастернака, В. Ильина). Приметой декадентской литературы стали дети-самоубийцы и ребенок, наделенный «взрослым» демонизмом. На этом фоне еще можно расслышать призыв П. Флоренского к пониманию детского мышления как «особого типа мышления»[213].
Эстетическая универсализация катарсиса
Имеет смысл, оставаясь в рамках эстетической психотерапии Достоевского и на фоне его текстов, трактующих переживание Красоты автором, героем и читателем, завершить наши предварительные соображения о метафизической эстетике великого мыслителя несколькими словами о понятии катарсиса, которое в ряде трудов испытуется на расширение объема и увеличение категориальной валентности.
С.С. Аверинцев нашел точное обозначение для «катарсиса» – это «паратермин»[214]. Эта квалификация понятия позволяет говорить о катарсисе как: 1) универсалии культуры и 2) экзистенциале трагической жизни, не лишенном черт амбивалентности. Ниже мы будем говорить о репрезентациях катарсиса во втором значении слова.
У Достоевского это слово не мелькнуло ни разу, зато состояния катартического просветляющего экстаза и «сердечного очищения» даны в его прозе с подлинно «аристотелевской»[215] достоверностью. Таково обращенное к женщине, потерявшей сына, утешительное слово Зосимы; риторически оно оформлено в древнейшей традиции христианской гомилетики: «И не утешайся, и не надо тебе утешаться, не утешайся и плачь, только каждый раз, когда плачешь, вспоминай неуклонно, что сыночек твой – есть единый из ангелов Божиих, оттуда на тебя смотрит и видит тебя, и на твои слезы радуется, и на них Господу Богу указывает. И надолго еще тебе сего великого материнского плача будет, но обратится он под конец тебе в тихую радость, и будут горькие слезы твои лишь слезами тихого умиления и сердечного очищения, от греха спасающего» (15, 46).
Так понимаемый катарсис уже весьма далек от просветительской трактовки типа лессинговой: «Это очищение состоит просто в превращении страстей в добродетельные наклонности»[216]. Достоевский не только экспериментатор в области девиантного поведения и экстремальных деформаций сознания, он все-таки художник жизни по преимуществу, и в этом смысле не мог не знать, что понятие катарсиса «пришло сначала не из искусства в жизнь, а из жизни в искусство»[217].